— Скорей, скорей! — волновалась мама. — Это в кои-то веки впервые хлебушко дают!.. А то ведь год цельный робишь, за расчетом придешь — а тебе десять жменек сорных отходов. Возьмешь кузовок под мышку, горючими слезами умоешься — и домой…
Кому она рассказывает, мама? Как будто я сам этого не знаю.
А у амбаров уже вся бригада. Кто с тележками, как у нас, кто с тачками, одна баба даже на корове, впряженной в маленькую домашнюю бричку, прикатила.
— Ты дак, кума, весь хлеб хочешь захапать! — пошутил кто-то. — Вишь, на каком транспорте прибыла — на «МУ-2».
— Да уж весь — не весь, а уж… это…
Не получались, заметил я, сегодня шутки. Чувствовалось выжидательное напряжение, и от этого, казалось, люди даже стеснялись друг друга. Все, особенно бабы и девки, малость принарядились: как же, праздник!
Да, воистину неистребима вера русского человека в лучшую долю свою! Как ни трудно ему, как ни горько, но чуть лишь засветилась вдали надежда, он снова готов простить все и всем, снова готов голодать и холодать, идти на любые лишения, не щадя живота своего. «Ничаво, паря! — скажет чалдон. — Счас трудно, зато потом будет баско… Были ба кости целы, а мясо нарастет!..»
На бревенчатом настиле, служащем для амбара как бы крыльцом, было сооружено что-то вроде стола, за которым важно сидел в своей неизменной белоснежной рубашке сам Федор Михайлович Гуляев, бригадир. С ним рядом стояли большие весы, на площадке которых сидел, покуривая в ожидании, кладовщик Игнаха Капылов, одноногий молчаливый мужик. За спиной Игнахи зияла черным квадратом распахнутая в темный амбар дверь. В амбаре была пшеница.
Бригадир перелистывал какие-то бумаги, чиркал в них что-то карандашом, а собравшиеся старались казаться непринужденными — переговаривались, поворачиваясь к амбару спиной, а сами нет-нет, да косились на темный дверной проем. Наконец Живчик поднялся, заговорил, будто продолжая начатую когда-то, но вынужденно прерванную речь:
— Так что, дорогие товарищи, как уже было сказано, вы получите свой, заработанный честным трудом, хлеб. Сегодня, по решению колхозного правления, мы выдаем аванс — но двести граммов на трудодень…
Стоявшая впереди всех Таскаиха захлопала в ладоши. Ее несмело поддержали.
— Чего ж тут хлопать? — развел руками бригадир. — Это мне надо аплодировать вам… за труд ваш. Я знаю, что аванс невелик, вы достойны большего, но… сами понимаете… — Федор Михайлович махнул рукой. Обернулся к кладовщику: — Начинаем! Кто там первый?
— Ежели в порядке живой очереди, то я! Потому как раньше всех сюда прибегла! — выкрикнула Таскаиха и проворно полезла со своими мешками на бревенчатый настил.
— Осади трошки! — поднялся на костылях Игнаха Капылов. — Осади, осади, говорю! Блюди сурбарди… эту, как ее? Не лезь поперед батьки в пекло! — он достал из нагрудного кармана гимнастерки листок, развернул, поднес к глазам: — Коптева Матрена Яковлевна! Ты у нас как бы ударница. Трудодней у тебя больше всех, потому и получай первая. Тебе причитается восемьдесят пять килограммов!
— О-го! — гукнула удивленная столь щедрым авансом Мокрына. — Да я, поди-ко, и не утащу стока.
— Отсыпай мне, — хихикнул Илюха Огнев.
— Самому бы надо меньше лодыря гонять, — сказал Федор Михайлович. — Распишись, Матрена Яковлевна, в ведомости!
Мокрына поднялась к столу, взяла ручку огрубевшими непослушными пальцами. Нагнувшись, стала выводить печатными буквами свою фамилию. Рука тряслась, палочки никак не хотели соединяться в буквы, валились в разные стороны, как дрова из рухнувшей поленницы. Даже со стороны, по напряженной спине, было видно, какого труда ей стоит эта «умственная» работа.
— Ты побыстрее можешь? — нетерпеливо крикнул кто-то.
Мокрына выпрямилась, утерла рукавом обильный пот с лица, поглядела на людей смущенно и беспомощно… и снова нагнулась над столом. И, высунув от напряжения язык, продолжала ковырять пером бумагу, пока не поставила последнюю палочку. Только тогда мощно выдохнула:
— Фу-ух, нечиста сила! Легче колодец выкопать…
Хлеб успели получить всего с десяток колхозников. После в деревне поговаривали, что это оскорбленная бригадиром и кладовщиком Таскаиха успела смотаться в колхозную контору к председателю. Не берусь утверждать, так ли это было на самом деле, но Глиевой примчался на своих дрожках в самый разгар выдачи хлеба.
Прямо с кнутом в руке грузно взобрался на бревенчатый помост, грохнул кнутовищем по столу, за которым сидел бригадир:
— Кто разрешил разбазаривать государственный хлеб?!
— Никон Автономович! — бригадир встал напротив, сунул кулаки в карманы брюк. — Нельзя же так, с налета. Давай разберемся!
— А я спрашиваю: кто разрешил?! — председатель как всегда, когда ругался, бестолково замахал руками, короткими и толстыми, похожими на пингвиньи ласты. — Знаешь, что за это бывает? За разбазаривание?
— Да почему разбазаривание?! — заорал и Федор Михайлович. — По условиям, которые приняты на общем колхозном собрании, бригада, выполнившая план хлебосдачи, имеет право дать колхозникам аванс по двести граммов на трудодень. А мы выполнили: эмтээсовский грузовик сегодня последнюю тонну зерна на элеватор отвез. Забыл, что сам обещал людям?
— А с кем ты посоветовался? У кого спросил разрешения? — снова застучал кнутовищем по столу председатель. — У дяди Пушкина?
— Да какое еще нужно разрешение, если сами постановили?