Только насчет своих невест, пожалуй, она права. Четыре дочки у нее (старшая мне ровесница), и все красивенькие, здоровенькие — прямо, как грибки-боровички. Немало в нашей деревне за войну перемерло ребятишек: от голода и холода, от желтухи и поветрухи, некоторые так ослабли, что не выдерживали обычную для детей корь или скарлатину, а Таскаихины девчушки, сколько помнится, всегда были румяные, тельцем крепенькие — щипком не ущипнешь.
И сама она выгодно отличалась от изможденных тяжкими работами и заботами женщин: круглолица, свежа да улыбчива.
Бабы осуждали Таскаиху: какая-то непохожая на всех, будто не из нашей русской породы. Но были и такие, которые завидовали ей: умеет жить! Свое здоровье не истратила за войну! Четырех детей сберегла в целости-сохранности — шутка ли сказать! Вот как надо жить, не то что мы — на колхозных работах чертоломим, мало — свои животы положили, еще и детей поугробили! А что может быть для любой бабы в жизни важнее, чем вырастить своих детей здоровыми да пригожими? А для Родины что может быть важнее этого? Вот и суди теперь, кто прав, а кто виноват… Что же касается насчет того… ну, этого самого… Так курица уж на что глупая птица, а и та под себя гребет. Чего уж говорить о человеках…
Этого никто не отнимет у Таскаихи: труженица она была великая. Правда, война даже самых последних лодырей научила трудиться, но ведь работа работе рознь. Можно и впрямь день и ночь чертоломить без толку, а можно с умом да с умыслом. Тут уж особый талант надо иметь!
Взять, к примеру, такое дело. За войну многие дворы лишились коров. Даже крепкие семьи, где были мужицкие руки, не выдерживали, сбывали кормилиц. А что оставалось делать? Установка в колхозе была жесткая: пока не накосят сено для общественного стада, никто не имеет права для своей скотники и клочка запасти. А поскольку колхозный сенокос иной год продолжался до «белых мух», то когда же было косить для личной коровушки? Против власти не попрешь, да и против своей совести — тоже.
Таскаиха держала корову все военные годы. Против закона она не шла. Во-первых, косила сено не в ущерб колхозной работе; днем трудилась на «молоканке» (принимала молоко от колхозников), ночью — на своем сенокосе. Во-вторых, косила не на общественных угодьях, а на неудобицах, то есть в перелесках, по оврагам да болотинам, где колхозными сенокосилками траву не возьмешь, она все равно уходила в зиму. Так что ни с какого боку тут не придерешься.
Или еще пример. В трудные годы колхозу не хватало сил, чтобы обрабатывать все пашни, особенно дальние и мелкие участки. Таскаиха нашла где-то аж за Марьяновскими сограми такую бросовую кулижку и каждую весну сеяла там овес. Культура эта неприхотливая: разбросал зерно, заборонил мало-мальски — и расти себе на здоровье. Зато каждую осень сжинала и намолачивала изворотливая баба со своей потаенной кулижки мешок, а то и пару добротного зерна, из которого, если распарить его, да просушить, да истолочь в ступе, да провеять, да перемолоть потом, — можно и кашу варить, и знаменитый овсяный кисель делать, и блины печь, и даже хлебушко стряпать. Кажется, все просто, а попробуй додуматься!
Конечно, на деревне что-нибудь скрыть не так-то просто. Поймали и Таскаиху с ее единоличным наделом. Хотели судить. Но, опять же… Муж на фронте погиб, четверо малых детей — куда их? А потом — какой она вред нанесла колхозу, государству? Кулижка-то все равно бросовая! И — видит бог — не ради корысти какой решилась она на захват колхозной земли, а ради сирот-детей, ради их спасения…
Но главный, конечно, доход приносило Таскаихе самогоноварение. Стакан сивухи имел чудодейственную силу. За него тебе и сено с поля подвезут, и дровец из леса, а то и на чистый хлебец можно самогонку поменять. За четвертью сивухи можно жить, как у бога за пазухой.
Однако и тут — сколь веревочка ни вьется… Накрывали Таскаиху за преступным занятием, и не раз. И тут надо отдать должное ее таланту, тонкому знанию человеческой психологии. Пристукнуть, пригвоздить ее было почти невозможно. Она крутилась, извивалась, выворачивалась, как змея под вилами.
Начальниками были, почитай, одни мужики, а уж к ним-то она подход знала! Иного представителя власти, пришедшего изымать самогонный аппарат, лишь в закуток пальчиком поманит, оттуда звонкое бульканье послышится, после чего незадачливый начальник или роняет на стол буйну голову, или с разбойным посвистом бросается на середину избы, чтобы исполнить вприсядку лихой танец «Гопак».
Были и строгие… Но на самую грубую ругань Таскаиха неизменно отвечала своей славной улыбкою, от которой на розовых щеках появлялись нежные ямочки, а голубенькие, как обсосанные лампасейки, глаза таяли, источали сладкую истому, обволакивали грубияна ласковой синевою…
Моя бабушка Федора, старуха практичная и потому прощавшая людям многие грехи, связанные с соображениями трезвости ума, Таскаиху почему-то ненавидела люто. «Эта за семь верст поживу чует, как муха падаль», — говорила она. И я не понимал в ту пору бабушкиного раздражения: ведь все Таскаихины проделки никому не приносили вреда. Правда, пользы тоже никакой не приносили: у нее меньше всех было заработанных в колхозе трудодней. Ни к чему, видно, были ей эти «голые палочки». У нее свой был лозунг: «Все для себя! Выжить! Во что бы то ни стало — выжить!»
Прихватив с собой двухколесную ручную тележку и с полдюжины мешков, мы с мамой рванули к колхозным амбарам, где, по словам Таскаихи, должны выдавать хлеб на заработанные колхозниками трудодни.