— А-ах, значится, мы сами с усами! — с новой силой взвился Глиевой. — Нам, значится, никто не указ?! Да ты знаешь, что постановление-то изменилось? Районные руководители оказывают нашему колхозу большую честь: мы первые в районе отправляем на элеватор красный обоз с хлебом сверх плана!
— А как же с авансом? Колхозникам-то обещали?.. — Федор Михайлович за все время перепалки только сейчас, кажется, растерялся по-настоящему.
— Выдать покеля отходы! Как постановляли — по двести граммов на трудодень! — отрезал председатель. — И снаряжай свои подводы в общий колхозный красный обоз. Чтобы флаги, лозунги там всякие — все честь по чести… Да, чуть не забыл: у тех, кто успел получить пшеницу, — изъять! Заменить на отходы! Иначе…
Отходы, плевела, охвостья, озадки, одонки, полова, обвейки… Каких только названий не придумано этому суррогату, что остается при веянии, при очистке зерна! Однако как ты его ни называй, от этого он лучше не становится: семена сорных трав, не более того.
Возьмешь отходы на ладошку — господи, чего в них только нет! Черная, похожая на мак, лебеда, мелконький рыжеватый рыжик, маслянисто блестящие дробинки копопли, золотистые сережки овсюга, семена пырея, осота, ширицы, крапивы и лишь совсем немного сморщенных зернушек пшеницы либо ржи. Самая пакостная примесь в этом разнотравье — полынь. Серые шишечки полыни, высохнув, растираются в порошок, который отвеять потом почти невозможно, и «хлеб» из отходов по вкусу напоминает хину. «Умрешь — и не будешь знать отчего», — говорит бабушка Федора.
От колхозных амбаров мы с мамой везли полтора мешка отходов. Мама больше не говорила ни слова, все молчала, закаменев лицом. И дома молча села на лавку, по своей привычке уставилась куда-то за дверь немигающими, невидящими глазами. Бабушка Федора сунулась было к ней с расспросами, но и без этого сразу все поняла. И, видно, как-то хотела разговорить, утешить сноху.
— А я уж и капустные листья приготовила, — улыбнулась она. — Думаю, быстренько пшеничку смелем — и заведу я квашонку, и напеку с новины буханок на поду, на капустных листиках, как, бывалоча, до войны. Помните? И уж вся измучилась. Думаю, неужели не получится, неужели позабыла, как хлебы пекут…
И только теперь мама уронила голову на стол, уткнулась лицом в ладони, и спина ее содрогнулась от вырвавшихся рыданий. Бабушка засуетилась вокруг, потом присела рядом, положила ей, как маленькой, на голову свою руку. А сама казалась подростком, девочкой рядом с большой и сильной мамой…
Поэзией степного раздолья овеяна Кулунда!
Можно сутки идти и десять, но все так же будет далек и призрачно пуст горизонт, все так же будет тревожить сердце пронзительная даль, все так же будут кружить орлы над сивыми от ковыля загривками древних татарских курганов, и только одинокие березы осветят дорогу в ночи…
Густой синевою залита степь; мигает огонек одинокого костра. Пастух ли греется у огня, охотник ли там коротает ночь, и костер кажется в этой глухой степи единственным источником тепла и света.
Старичок поднимается от огня, шагнет навстречу:
— Далеко ли держишь путь, добрый молодец?
Потом пригласит «к столу», разложит на тряпице свой нехитрый ужин, нальет в жестяную кружку густого чаю, заваренного пахучими травами. И как хорошо после ужина лежать на охапке молодого сена, смотреть на звезды и думать о давних временах дикой степной вольницы, и радоваться одиночеству, свободе, тишине…
«Красный обоз» проезжал по нашей улице. Зрелище было не сказать чтобы шибко уж торжественное и радостное.
Впереди вереницею шли кони, впряженные в телеги, брички, арбы, ходки, на которых громоздились мешки с хлебом. Лошади до того были измотаны летними и осенними работами, что походили на скелеты, обтянутые шелудивыми, в темных струпьях, шкурами. Не лучше выглядели и быки, которые тащились следом. Они еле переставляли раскоряченные ноги с разбитыми копытами, головы их были пригнуты тяжелым ярмом.
На передней подводе развевался красный флаг, на некоторых других были прилажены тоже красные лозунги и транспаранты, на которых пестрели белые буквы: «Получай, Родина, наш сверхплановый хлеб!», «С радостью выполним полтора плана хлебопоставок!»
Мы, ребятня, увязались за повозками, переговаривались со знакомыми извозчиками, принаряженными по случаю торжества. Дед Тимофей Малыхин восседал на груде мешков в овчинной шубе и в лисьем казахском треухе. Стояла теплынь, пот катил со старика ручьями, но одежда полегче, видно, была у него в таком затрапезном виде, что в ней стыдно было показаться на люди.
Мокрына Коптева, напротив, одета была по-летнему и пылала маковым цветом: на ней красовалось алое платье, еще довоенное. Старый мой «приятель» бык Шаман, которым она управляла, косил назад закровенелым злобным глазом, готовый сорваться и разности бричку вмести с возницей: известно, что быки не выносят такой цвет. А когда Мокрына понукнула и подогнала Шамана вплотную к идущей впереди повозке, на которой краснел транспарант, бык не выдержал и заблажил. Он рванулся вперед, поддел рогом ненавистный ему кумачовый ромб и понесся в сторону, ломая чинный строй «красного обоза». Хорошо, что Мокрына успела соскочить с повозки и забежать вперед: она поймала Шамана за рога и так крутанула его упрямую башку, что у того отпала всякая охота блажить…