Сашка попросил, обращаясь к парням, чтобы ему принесли водки. Но пока парни чухались, водку где-то раздобыла Тамарка. Тетка Мотря, уже порядком пьяненькая, коршунихой налетела на сноху:
— Шо ж ты его спаиваешь, бисова душа?! Вин же тико вылазить начав с пьяного болота, а ты его опять толкаешь туда?.. Шоб тоби очи повылезалы!..
И тут уже в клубе началась неразбериха, каждый старался кто во что горазд. Кто-то жаловался кому-то, обнимаясь и плача, кто-то пел, кто-то плясал…
Тетка Мотря неотступно ходила за бригадиром по пятам и просила еще водки.
— Да где же я возьму-то, ешь тебя комары! — отбиваясь, орал Живчик. — Пропили велосипед! Все! Тю-тю!
— А це шо? — хваталась Мотря за белую бригадирову рубаху.
— А-а! Хочешь и рубаху мою пропить? Понравилось? Может, и штаны снять?! — в бешенстве ревел Федор Михайлович.
…Потом была драка между парнями. Полетели столы, загремела посуда…
Потом я видел, как тетка Мотря, совсем пьяная, растрепанная, на коленях ползала меж опрокинутыми столами, собирала всякие объедки и совала себе за пазуху.
— Це ж хоть раз деток досыта накормлю, — приговаривала она и, плача, вскрикивала, когда кто-нибудь из пляшущих наступал ей на руку…
— Помоги мне увести ее до дому, — сказал Ванька-шалопут.
Мы повели тетку из клуба. Она упиралась и ругалась нехорошими словами. Я глянул вверх, где под церковным куполом совсем недавно парил ангелочком красивый и высокий теткин голосок. Ангел был на месте — упитанный, розовенький, как только что выкупанный поросенок…
Ванька остался дома, а я снова вернулся в клуб. Там уже утихла буйница, многие разошлись по домам. Осталось только с десяток женщин, — вдовы, которым, должно быть, так не хотелось заканчивать случившийся за много горьких лет праздник и так не хотелось возвращаться в ставшие постылыми родные избы, где никто их не ждал, кроме голодных детей да немощных стариков.
В клубе уже был наведен порядок, бабы сидели за пустыми столами, о чем-то тихо разговаривали.
Солнце садилось. Сквозь узкие мутные окна с трудом пробивались последние отблески-лучи, и в клубе держался красный, какой-то тревожный полумрак. И непривычно тихо было здесь, как перед грозой. На противоположной от окон стене потухающим лучом высветился из-под осыпавшейся извести Никола-Чудотворец, будто налился густой темной кровью.
Дунька Рябова, мамина подружка, тихонько начала песню, какой я никогда не слышал. Тетя Дуня совсем недавно, уже после окончания войны, получила «похоронку» на своего мужа, Василия Рябова. О том, как они любили друг друга, взрослые говорили с завистью. Рассказывали, что до войны, когда случалось Василию вместе со всеми косить на дальних Шайдошинских покосах, тетя Дуня, работавшая дояркой, бегала на Шайдош после вечерней дойки, а к утренней успевала вернуться назад. Двадцать километров туда, столько же — обратно. Трудно поверить… Но то, что, получив «похоронку», тетя Дуня решила наложить на себя руки, — это сущая правда. Ее вытащили из петли мертвую и целую неделю отваживались. Об этом в деревне знали все, однако молчали, никто не подавал и вида, как по какому-то молчаливому сговору.
…И вот тетя Дуня тихонько затянула странную песню:
Ой ты, сокол сизокрылый мой,
Да иде ж ты сложил крылышки,
Во какой да во чужой земле
Мне найти ба твои косточки?..
Она подошла к стене, на которой кровянел еще в отблесках зари чуть видный Никола-Чудотворец, — и упала на колени, и запричитала уже громко, во весь голос:
Нет ни дня мне и ни ноченьки
Без тебя, без ясна сокола…
Да возьми меня под крылышко,
Без тебя не мил мне белый свет…
Ее окружили вдовы и тоже пали на колени, и заголосили запричитали каждая свое, и стали корчиться в муках на грязном церковном полу, а жуткий, раздирающий сердце вой тяжким эхом отозвался под куполом и непроглядной уже, красной мгле…
Я в ужасе выскочил на улицу и бросился бежать, не зная сам куда. Я бежал и чувствовал, что вот-вот разорвется мое сердце — таким оно стало большим и так больно билось около самого горла.
Лишь за деревней, на песчаном косогоре, я очнулся. Сел на землю, покрытую колючей хрусткой полынной. Она горько пахла степью, и от этого я стал успокаиваться.
Отсюда, с косогора, была видна вся наша деревня. Избы уже затопила серая тень, и только кирпичная церковь, стрелою устремленная в меркнущее небо, казалась раскаленною и, подсеченная снизу резкой тенью, словно оторвалась от земли, похожая на ту взлетающую ракету, какая нарисована в школьном учебнике и на какой люди собирались в далеком будущем лететь к далеким звездам…
И так явственно представилась мне эта картина, что испуг пробрал: а ну, как и вправду сейчас оторвется и полетит в небо наша церковь! Вот бабы-то перепугаются! Небось не так заревут…
К осени наши колхозники заговорили в один голос:
— Нынче будем с хлебушком. Эвон какой урожай — стеною!..
Хлебушко!
Как давно не видел я его настоящего, пшеничного или ржаного, без примесей отрубей, лебеды, картошки, а то и березового корья с опилками; сколько лет он снился мне ночами — круглой буханкой с пылу, из печи, яркой и горячей, как само солнышко!
В нашем селе до войны была традиция: всем миром печь хлебы с новины, то есть из только что обмолоченного и смолотого зерна нового урожая. Это был своеобычный праздник первого каравая.