Сегодня вот стало маленько полегче, я уже могу подняться с постели и что-то делать. Голова, правда, еще кружится и слабость во всем теле невозможная, но ничего: легкую работу уже делать можно, например, крупорушку крутить.
Только вот на маму не проходит обида: не мог я тогда понять, за что она на меня так разъярилась. За всю жизнь и пальцем не тронула, грубого слова от нее никогда не слыхивал. Бабушка Федора часто корила ее: «Шибко уж добрая ты, Марьюшка. Потому и все люди кругом добрыми тебе кажутся. А oнe, люди-то, разные — не все на одну колодку скроены. Есть и бессовестные, и хитрые, а ты ко всем с открытым сердцем, как малое дитя. Трудно таким-то на свете жить…»
Помню, заготавливали в начале лета березовые веники, какими в бане парятся. Из дому вышли мы с мамой до солнца, потому что ветки надо резать по росе, тогда лист на них крепче держится. Село еще не проснулось, а поле затопило туманом, и мы шли в нем по пояс, как по воде. И такая стояла тишина, что как-то боязно громко разговаривать.
Но вот взошло невидимое нам солнце и по густой белизне тумана пролегла золотистая дорожка, как на недвижной воде в лунную ночь. Налетел ветерок, согнал туман в низины, и росная степь засияла всеми цветами радуги.
— Хорошо-то как, господи, — тихо сказала мама, — на травку-былинку ступить жалко. Все ить живет, радуется…
Вот так-то! Травку ей жалко, а родного сына ни за что ни про что по башке шарахнула, аж искры из глаз посыпались.
А случилось это так. В колхозе начиналась уборка хлебов, и доярки, управившись с коровами, бежали на ток, чтобы помочь сушить и веять зерно. Как-то я заметил: вернувшись с работы, мама почему-то закрылась в горнице и там стала разуваться. Я подглядел в щелку: когда она разматывала портянки, на пол просыпалась горсточка пшеницы. Мама собрала все до зернышка, провеяла на ладони и ссыпала в мешочек. Так вот откуда эти хлебные крупинки, которые частенько стали попадаться и наших пустых крапивных щах!
И меня осенила мысль: что, если сбегать на ток, а там невзначай пройтись по рассыпанному для просушки зерну — авось, и в моих онучах да лаптях застрянет пшеничка. Я не стал откладывать это дело в долгий ящик, тут же помчался на ток.
Там уже кончились все работы, одна бабушка Кулина, сторожиха, та самая, что первая в нашем селе получила на сына «похоронку», расхаживала с берданкой на плече. Носила она свое оружие, как бабы таскают коромысло, и все знали, что ни одного патрона у нее нет.
— Ты кудай-то бежишь, запалился эдак? — спросила бабка.
— Теленка ищу, бабушка, — соврал я. — Не видели — легенький такой, с белой лысиной?
— Пробегал давеча какой-то, да кто их упомнит…
Я приблизился к пшеничному вороху, ступил ногою на зерно:
— Не греется, бабушка?
— Дак только ворошили, а зерно-то сухое, чистое — прямо хоть как в зеркало глядись.
Я поглубже засунул ногу в пшеницу, но что-то не почувствовал, чтобы зерно насыпалось в лапоть.
А бабка перекинула ружье на другое плечо и поплелась под навес. Непослушной, деревянной рукою я схватил горсть пшеницы и высыпал в карман. Потом еще горсть, еще. Воровато оглянулся — бабка смотрела на меня. Страшная она была: нос крючковатый, хищный, глаза — как черные дыры на желтом лице. Меня словно ледяною водою окатило, я не мог двинуться с места.
— Телок-то твой туда, вроде, побежал, — наконец проскрипела Кулина и махнула рукой на деревню.
Я рванул со всех ног к дому. Наверное, вид у меня был неважный, и мама почуяла неладное.
— Где это тебя шайтан носил? — накинулась она. — А в карманах чо?
И глазом я не успел моргнуть, как мама запустила руки в карманы моего пиджачишка:
— Где взял?
— Ha току.
— Украл?
— Да нет, с ребятишками по зерну кувыркались, оно и насыпалось невзначай, — быстро нашелся я.
— Украл?! — мама сильно дернула меня за ухо, я взвыл от боли и обиды. — Украл, паразит?! — кричала она. — Отнеси счас же туда, где взял. Отнеси и попроси прощения, иначе убью, как собаку! Не хватало еще, чтобы сын мой ворюгой вырос!
— А ты, а ты, — захлебываясь слезами, выпалил я матери в лицо. — Думаешь, не видел, как ты вытряхивала пшеницу из сапог?
И тогда-то произошло то страшное, что и сейчас, через много лет, вспоминается мне как кошмарный сон. Голова у мамы задергалась, лицо ее перекосило судорогой, она закричала что-то хрипло, неразборчиво, схватила кочергу и кинулась на меня. Она успела ударить только один раз, и я не знаю, что было бы дальше, если бы на шум не прибежала с улицы бабушка Федора. Маленькая, ловкая, она ястребом кинулась на маму, вывернула из ее рук кочергу.
— Опомнись, Марья, убьешь ведь! — кричала бабушка. — Учить-то надо было, когда дите поперек лавки лежало… А счас, когда и повдоль не помещается, учить уже поздно…
Потом бабушка теплой водой с медным купоросом промывала ранку на моей стриженой голове, ласково приговаривала:
— Ты, Серега, не гневись на мамку-то, издергалась она с нами, изнервничалась. Родительские побои не долго болят — до свадьбы все подживет…
Бабушка отговорила маму, чтобы я нес на ток украденную пшеницу: и без этого позора парень, мол, наказан — на всю жизнь будет наука.
Но наказание для меня еще не кончилось. Теперь вот должен я перекрутить эти злосчастные горсточки зерна на крупорушке.
Надо бы в каждом музее на видном месте поставить мельницу крупорушку — знаменитое изобретение военных лет. Сколько жизней спасло оно по всей великой Руси!