На рассвете их вывели за околицу, построили в ряд и дали по ним ружейный залп. А когда все попадали, солдаты, чтобы убедиться, не остался ли кто живым, прошлись по трупам и над каждым занесли и опустили винтовку со штыком, словно лед пешнею долбили. И только после этого успокоились, уехали прочь.
Курило пуля попала в плечо. Он упал и потерял сознание. Когда же стали убивать по второму разу, штык пропорол ему живот, прошел насквозь до самой земли.
Ожил он ночью. С трудом выбрался из-под сваленных в кучу трупов, дополз до деревни. Здесь подобрали его добрые люди, выходили и поставили на ноги.
Хоть и остался Курило жить, да только стал совсем другим человеком. Слепил на краю нашего села крохотную пластяную избушку об одно оконце, там и бедовал, как крот в норе. Ночью сторожил на скотном дворе, а днем отлеживался в своей темной, холодной, как могила, лачуге и на люди показывался редко. Так и состарился в одиночестве и, наверное, потому разговаривать разучился. «Жисть — она штука такая, — вздыхал мой дедушка, — не всегда по суставу гнет — иной раз и живая кость хряснет… А ить какой был сокол! На вечерках мы вместе гуляли. Бывало, выйдет Курило плясать под гармонь, только черными кудрями тряхнет, да глянет из-под бровей на какую девку — ту, бедолагу, в жар сразу бросает, а то и в слезы. Такой у него был взгляд обморочный: самые злые собаки и те от него с визгом прятались…»
Кажется, я еще и уснуть не успел, только забылся чуть-чуть, а дед Курило уже толкает меня в бок, будит. Я угрелся под шубой, шевельнешься — и то мурашки от пяток до самой макушки бегут, но ничего не поделаешь, надо подниматься, идти подменять продрогших, наверное, хохлят.
На улице пасмурно и прохладно. Небо завалено серыми тучами, но дождя опять не будет: выпала большая роса. Я и двух шагов не сделал, как лапти мои промокли насквозь, раскисли и сделались осклизлыми, будто ступал я в жидкие бычьи шевяхи. Ноги сразу замерзли, я снял лапти и повесил на сучок сушить. Но и босиком было не теплее: роса обжигала ноги до ломоты.
Медленно, словно нехотя, занимался дремотный денек. Птицы еще спали в березовых ветках, прикрыв бледными пленками глаза. И такая стояла тишина, что звенело в ушах.
Но вот где-то затенькала синица, ей отозвалась другая. Над самой головой неслышно, будто тень, пролетела сова на своих мягких округлых крыльях. На весь лес застрекотала потревоженная кем-то сорока, и сразу проснулся, многими птичьими голосами загомонил березняк.
С тяжкими утробными вздохами стали подниматься на кормежку быки. Защелкали копыта, затрещала жесткая трава. Отдохнувшее стадо споро двинулось в сторону овсяного поля. Я побежал наперерез, волоча отяжелевший от росы бич. Огромный бык по кличке Шаман, с округлыми, как ухват, рогами, пер напрямик, не обращал внимания на мои угрозы. Пришлось врезать бичом по наглой пучеглазой морде.
Ноги мои одеревенели, стали бесчувственными. Я сел под ракитовый куст, по-казахски подогнув их пол себя калачиком. Мелкие листья кустарника отпотели, с них капало, и когда капли попадали на одинокую ромашку, цветок кивал белой головой: так, так, так. Прямо перед глазами по веточке вяло ползала зеленая стрекоза. Наверное, крылья у нее намокли, и она не могла лететь. В большущих глазах ее, которые занимали всю головку, отражались предметы, как в каплях росы.
Я затаил дыхание и наблюдал за стрекозой. Неожиданно за шиворот мне посыпались холодные брызги, от которых передернуло все тело. Я осторожно поднял голову. На самой верхушке куста покачивалась плисивка — нарядная птичка в черной шапочке и черном жилете. Острый хвостик ее непроизвольно дергался, она склонила набок голову и косила блестящей бусинкой глаза на стрекозу. А стрекоза подползала по прутику к самому моему лицу, все увеличивалась, увеличивалась, пока по превратилась в зеленый самолет. Верхом на нем сидел Ванька-шалопут без штанов и орал хриплым басом: «Контакт! От винта! Вот лихоманка бы вас задрала!»
Я открыл глаза. Мимо на кривых ногах торопливо проковылял дед Курило, ругаясь на ходу. Я выскочил из-под куста и огляделся. Быки уже были у самой кромки белеющего вдали овсяного поля. Я припустил, что было мочи, обогнал деда и успел перехватить рогатого дьявола Шамана.
Подошел Курило. Рот его был открыт, он всхлипывал от одышки. Немного отдышался, посмотрел на мои ноги. Они посинели, от мокроты кожа сморщилась, как на мороженых огурцах.
— Вон там, — кивнул дед и указал батиком на кучу свежего бычьего помета.
Я не понял его, продолжал приплясывать на месте.
— Погрей, — сказал дед. И только теперь я догадался, чего он от меня хочет. Подбежал к дымящемуся шевяху и заступил в него обеими ногами. Шевях был еще горячий, тепло от ног пошло по всему телу, хорошо сделалось.
Я погрелся и припустил догонять деда, который погнал стадо к копани на водопой. Ледяная роса моментом смыла мои зеленые «ботинки». Но теперь-то она была для меня не страшна.
— Спасибо, дедушка, — сказал я.
Что-то похожее на улыбку покривило его серые губы.
— Им скажи, — кивнул он на быков.
Между тем, совсем рассвело, тучи медленно сваливались за горизонт, и разгоралась, наливалась багрянцем широкая — в полнеба — степная заря. Мы погнали стадо в деревню.
Так я заработал свой первый в жизни трудодень, или, как уточнил Василек, правильнее будет сказать — трудоночь, потому что трудились-то ночью.
Три ночи я не выходил пасти быков, отлеживался дома. Меня пришибла мама, кочергою проломила голову.