Я никогда не видел хвойных лесов, — они показались мне мрачными и суровыми. Чудилось, медные стволы издают протяжный и низкий колокольный гул.
Солнце село за сосны, но последний лучик его никак не хотел отставать от поезда: он то там, то здесь прорывался сквозь темные ветви и бил мне прямо в глаза. Но вот и лучик исчез, и леса сразу окутала зеленая мгла, только долго еще меж стволами мелькали алые клочья зари, словно мимолетные костры.
И вот уже ночь, совсем темно за окном, а в вагоне под потолком тускло желтеет лампочка. Пассажиры угомонились, затихли, а проводница все никак не может успокоиться, все неуклюже шарашится в проходе и на кого-то ворчит.
— Да перестанете вы или нет?! — громко спрашивает, видно, выведенная из терпения пассажирка. — Ребенку уснуть не даете, корова вы этакая… А точнее сказать — свинья…
— Но, но! — орет, словно на лошадь, проводница. — Я вот жаловаться пойду! За оскорбление… При исполнении служебных… — Она удаляется по коридору и больше уже не появляется.
Я ворочаюсь на узкой голой полке, не могу уснуть, — кажется, меня немножко лихорадит, — или прохватило сквозняком в открытом тамбуре, или от излишка нахлынувших впечатлений.
Редко-редко за черным окном мелькнет россыпь желтых огоньков, — или полустанок какой, или просто деревня, — и подумается невольно, какая же огромная она, наша земля, и сколько же на ней этих неведомых мне поселений, где живут чужие, загадочные люди, которых я никогда не увижу, ничего не узнаю об их жизни… Как жаль! Ведь у каждого человека своя, не похожая ни на чью другую, судьба, — даже этим одним интересен любой человек, потому что он — это целый мир, удивительно сложный и многогранный. И, пожалуй, нет на свете занятия более интересного, науки более сложной, чем познание человеческой сути…
Я не заметил, как заснул. И, кажется, только закрыл глаза, как кто-то сильно дернул меня за ногу:
— Будя дрыхнуть, ваше высокородие, приехали!
Я вскочил, больно ударившись лбом о потолок. Горластая проводница заржала на весь вагон:
— Нервленный вы какой, ваше высокородие!
Поезд стоял. В вагоне копошились пассажиры, как потревоженные муравьи. Я взял свой чемоданчик и выскочил на перрон. На улице было раннее утро, было свежо и сыро и кисло воняло жженым углем.
Я растерянно озираюсь по сторонам и замечаю наконец, как сквозь серую толпу, навьюченную тюками и чемоданами, спешит ко мне она, Маруся Чаусова.
— Приветик! — кричит она издали. — А я уж беспокоюсь: вагон-то ты в телеграмме не указал!
И сразу становится мне хорошо, надежно как-то и даже весело. Такой уж она человек, Маруся: с ней, наверное, даже на необитаемом острове будешь чувствовать себя уютно и уверенно. Она тоже рада встрече: черные, с татарским разрезом глаза ее блестят, как омытые росою смородинки. Мы идем по утренним прохладным улицам Томска, и Маруся дает мне краткие толковые советы, будто прожила в этом городе всю жизнь.
— Если не будет места в общежитии, устраивайся на квартиру подальше от университета, лучше где-нибудь на окраине, — учит она. — Ездить далеко, зато дешевле. Если попадется свободная комната, договорись с двумя хорошими парнями, лучше из деревенских, на троих и снимете. Четверо — уже плохо, а двое — дорого будет. Обедать лучше в студенческой столовой, а завтракать и ужинать можно готовить дома, по очереди. Сходите на базар, купите, что нужно… К экзаменам начнешь готовиться — по ночам не учи, проку мало, лучше выспаться хорошо… Я ведь уезжаю завтра домой. Давно бы уехала, да тебя ждала…
Я верчу головой по сторонам, до меня плохо доходят Марусины советы. Мне очень нравится город, особенно старинные его улицы. Здесь много купеческих домов и лавок. Все они из красного кирпича, добротные и вечные, со сводчатыми железными, грубой клепки, дверями и узкими окнами. Около них — также же древние тополя и ветлы, с мускулистыми стволами, с кривыми мощными ветвями.
Попадаются и деревянные старинные особняки. Лиственничные венцы их потемнели от времени, словно нечищеная медь, а карнизы и оконные наличники украшены таким причудливым кружевом деревянной резьбы, что я невольно останавливаюсь и любуюсь, задрав голову. И гадаю: смог бы или нет вырезать такие же узоры мой дед Тихон? Пожалуй, смог бы, если б посмотрел…
— Нравится? — спрашивает Маруся таким тоном, словно показывает собственный дом.
Я киваю. Потом мы еще долго едем на гремящем, как рассохшаяся бричка, трамвае, — и вот он, университет! Строгое приземистое здание в буйной зелени кустов и деревьев.
Еще рано, и мы с Марусей бродим по университетскому саду. Чистые асфальтированные дорожки пролегают по аллеям, между ровными, аккуратно подстриженными деревцами, густая листва которых уже кое-где схвачена багрянцем или желтизною, но на дорожках непривычно чисто, ни листика, ни хвоинки, а от сырого асфальта пахнет варом.
Мы забираемся в самый глухой уголок сада за мелким овражком, по дну которого течет мутный ручей. Склоны овражка густо поросли кустами боярышника, бузины, шиповника, даже мелкими осинками и тальником. Здесь тихо и уютно. Задумчиво тенькает синица; крутясь на ветке, потрескивает алый осиновый листик. И пахнет холодной травою, грибной прелью, — живыми запахами земли.
Это меня успокаивает, почему-то приходит уверенность, что все будет хорошо…
И начались дни и ночи, которые слились в моей памяти в один сплошной кошмарный сон. Как я мог послушать Марусю и, готовясь к очередному экзамену, учить только днем? Ведь все лето, когда другие корпели над учебниками, я орудовал топором и даже не прикоснулся ни к одной книжке. Зубрить приходилось дни и ночи, оставляя для сна три-четыре часа.