— Она и всегда-то ненормальная была, — рассказывала про мать Марьяна, — ве-ечно с причудами какими-то. Рыбёшку ежели чистить зачнет, а какая снулая возьмет да затрепыхается — вот уж визгу, аж с лица спадет, так пужалась… А верила без разбору во все: и в бога, и в чертей, и в домовых, и в русалок… А когда тятя потонул, она и начала чахнуть прямо на глазах. Сна лишилась напрочь. Уйдет на берег и сидит, воет целыми ночами, пока добрые люди под руки домой не приведут. Так на крик вся изошла…
После матери осталось четверо круглых сирот. Ей, Марьяне, самой старшей, в ту пору пятнадцатый годок пошел. Хотели отдать ребятишек в приют, но Марьяна не позволила. Вот с таких-то лет и впряглась в работу, и надела на шею хомут. Ломила наравне со взрослыми, а когда началась война и мужиков забрали, подставила хрупкие плечики под тяжкую рыбацкую ношу.
Летом еще так-сяк: хоть тяжело с неводом да на веслах, зато стужа не гнетет, не терзает тело ледяными своими зубами, а уж наша сибирская матушка-зима настанет, — да на полгода целых, да жманет сорокаградусными морозами, да заметет, завьюжит так, что света белого не видать…
— Шибко уж неуютно зимой на льду, — продолжала свой рассказ Марьяна. — Отколь ветерок ни подует — все тебе за пазуху норовит. Укрыться-то негде. Одно и спасение, что в работе. Не желаешь в мерзлую глызу превратиться — не зевай, не лови ртом ворон, а долби лед без роздыху, пока искры на глаз не посыплются. Нам, ледорубам, дак больше всех достается. По норме надо сделать две тони за день. Это значит, каждому ледорубу выдолбить пешней по тридцать лунок. А ежели зима малоснежна да сурова и лед до двух метров нарос, тада как? К вечеру от натуги аж глаза на лоб полезут. Глянешь на пойманную рыбу — и какому-нибудь окунишке махонькому позавидуешь: свернуться бы на снегу рядом с ним вот этак калачиком, и ни горя тебе, ни заботушки…
К тому времени я и сам уже повидал и испробовал немало разных крестьянских работ. Но более тяжкого труда, чем у рыбаков подледного лова, я еще не встречал. Прошлой зимой мы тремя подводами ходили на Чаны, чтобы обменять рыбешки на шерсть, холсты, веревки и всякую хозяйственную надобу. Там я и увидел все своими глазами.
Рыболовецкая бригада, одна из многих, промышлявших на Чанах, состояла из одних баб, над которыми бригадирил маленький веселый старикашка, краснощекий и с белой, клинышком, бородкой. Он в серой новенькой шубе-борчатке кружился, приплясывая, вокруг больших, закутанных почему-то во все черное женщин, и здорово напоминал шустрого воробьишку среди неуклюжих галок.
— Эх, ты, Катя-Катерина, прям не баба, а картина! — пел он тоненьким ласковым голосом и вдруг кричал, срываясь на визг. — Ты чо же, нечистая сила, от других отстаешь, лихоманка тебя задави!
Эта самая Катерина и еще несколько женщин долбили лунки. И, как я после понял, вовсе не неуклюжесть была в их медлительных движениях, в их фигурах, а непомерная усталость. Я подошел к Катерине, — это была пожилая женщина с темным, изможденным, в струпьях, видно не раз обмороженным лицом, — она и не глянула на меня, а продолжала с тупым равнодушием механически долбить лед, то поднимая пешню и откидываясь всем телом назад, то опуская ее с размаха в ледяную ямку и низко клонясь при этом всем корпусом вперед. Из лунки брызгали зеленоватые осколки и со звоном раскатывались по льду.
— Разрешите попробовать? — вежливо попросил я.
— Одна попробовала, да и родила, — зло отозвалась Катерина, но искоса глянула на меня, отошла от лунки и тут же повалилась на лед.
Я взялся за пешню. Она была насажена на деревянный черенок с веревочной петлею, которая надевалась на руку, — это чтобы выскользнувшее ненароком орудие не ушло под лед.
Пешня была тяжела, и после нескольких взмахов я почувствовал ноющую боль в плечах. Потом руки стали непослушными, острие пешни тыкалось в края лунки, и вместо ледяных кусков из-под нее летело мелкое крошево.
— Эй, эй, Катерина-а! — закричал, подбегая, веселый старичок. — Так дело не пойдет! Этак в носу ковыряют, а не лед долбят… Берись-ка, девка, сама!
— Изуит проклятый! — тихо сказала женщина, с трудом поднимаясь и беря из моих рук пешню. — И когда ты под лед провалишься?!
— Ой, ты Катя-Катерина, — пропел старичок, отбегая к другим женщинам.
Потом он решил объяснить нам суть подледного лова рыбы.
— Видите эту майну? — спрашивал он, торопливо семеня к длинной и узкой проруби, в которой зеленовато просвечивалась чистейшая вода. — Называется входная майна. В нее опускают невод, так? Опустили. Дальше чо? Не знаете? А вот чо: бабы долбят лунки в два ряда. Один конец невода по левому ряду идет, другой — но правому. К концам энтим привязаны длинные веревки, к веревкам с другой стороны — длинные жерди, норила по-нашему. Норильщики с обоих концов невода проводят норила от лунки к лунке, — тут агромадный нужен талан! За норилами, как нитки за иголками, тянутся веревки, которые привязаны за концы невода. Таким манером веревки доводятся до другой большой проруби, выходной майне, по-нашему. Там концы этих веревок крепятся к вертушкам, вертушки крутятся, веревки на них наматываются, как навроде на колодезьный ворот, и тянут за собою невод подо льдом от входной до самой выходной майны…
Старичок все больше возбуждался от собственного красноречия, взмахивал короткими ручками и прыгал вокруг нас чирикающим воробьем.
— Видите лошадей? Во-она по кругу ходят! — пронзительно кричал он, будто были мы глухие. — Чего oнe, лошадки, делают? Вертют ту самую карусель, вертушку, по-нашему! А в войну, когда лошаденок не хватало, так и вертушку бабы крутили. Навалятся грудью на карусельную жердь сразу человек по семи, и крутят, и крутят цельный день, и, глядишь, то одна бабенка упала, закружилась, то другая… Отволокут их с крута в сторонку, чтоб не мешали под ногами, и опять крутят, и опять падают, а те, что на снегу полежали да очухались, те заместо падших заступают!..