Во сне это, наяву ли… Каменные законченные стены. Слабый костер, и люди вокруг него. Зубатые, в лохматых шкурах. И я среди них. Сижу, обхватив ноги, уронив на колени косматую голову. А спать нельзя: во тьме — как угли, горят кровожадным огнем стерегущие глаза хищников… Один из людей поднимается от костра, — сутулый, с вытянутой мордой, — берет меня на руки и несет куда-то в холодную темень. Открываю глаза — в лицо мне дышит вонью огромная пасть с редкими кривыми зубами. Я бьюсь, силюсь вырваться, но ощущаю в прикосновении сильных лохматых рук что-то ласковое, родственное.
— Ай-баян, дружка! — клекочет надо мной знакомый голос. — Шибко плохой болото! Нельзя один ходить, утонуть будешь. Я весь болото ходил — искать тебя хотел. Шибко моя горевал, шибко плакал…
Зима выдалась сиротская. Первый снег выпал лишь в декабре. И сразу же завернули сорокаградусные морозы, казахстанские дикие ветры с разбойным посвистом понеслись по степи. Случалось, что за одну ночь метели наметали среди улицы такие сугробы, которые не под силу было одолеть ни пешему, ни конному. Низенькие саманные избушки заносило начисто, и утрами торчащие из снега печные трубы курили в небо, тревожно взмахивали синими дымами, будто утопающие звали к себе на помощь.
Зима как бы наверстывала упущенное, а, сделав свое дело, успокоилась. Унялись шальные падеры, смягчились беспощадные степные морозы, недавно полосовавшие ледяными бритвами все живое…
И потянулись серые скучные деньки. Ушли морозы и словно забрали с собою солнце, которому они каждое утро с таким старанием драили, нарумянивали щеки. Теперь небо постоянно затянуто сплошной серой мутью, будто холстинным пологом, и все вокруг видится как сквозь матовое стекло: пасмурно, тускло, ни единого живого взблеска, ни единого лучика надежды. Днями тихо, тепло, свет мягкий, снег тоже мягкий, пушистый, а сверху, лениво кружась, падают и падают редкие крупные снежинки.
Темнеет рано, в пять часов вечера уже начинают меркнуть синие сугробы, небо на закатной стороне становится сизым, а избы и тополя в палисадах резко чернеют, и желтые окна, освещенные тусклыми керосиновыми лампами, кажутся такими жалкими, одинокими и печальными.
Но вот гаснут один за другим огоньки, и над степью опускается ночь — аспидно-черная и первобытно-дикая. Беспросветная, бесконечная волчья ночь!
Волки об эту пору еще не ходят свадебными табунами, а держатся небольшими выводками или поодиночке. Они обитают в заросших кустами логах и распадках. Глухозимье — самая тяжкая голодная пора для всего живого в степи, и темными ночами волки часто подходят близко к селам.
Вот он крадется, неслышный, как тень, только когти чуть клацают, царапая затвердевший к ночи снег. Матерый, грудастый, большелобый. Волк стар, но еще могуч. Седеющая морда угрюма и страшна, а вздыбленный загривок словно бы потрескивает зелеными искрами. Он рысит, заметно припадая на левую заднюю ногу. Потом останавливается и садится, подвернув по-собачьи хвост. Деревни он не видит в темноте, но чует все ее запахи. Эти сытные запахи щекочут, зудят его ноздри, и он раздувает их до боли, вбирая сладкий морозный воздух и выбрасывая фонтанчики зеленоватого пара.
От деревни наносит кисловатым запахом кизячного дыма, — извечным, знакомым всему степному зверью еще со времен древних кочевий. И сквозь этот чуждый природе, страшноватый запах еле-еле проступает другой, ни с чем на свете не сравнимый, вызывающий спазмы в голодной глотке, — запах скотских сараев, теплых овечьих катухов… Волк делает невольное движение в сторону деревни, но снова в нерешительности останавливается, елозит брюхом по снегу: страшно!
А ведь совсем недавно он чувствовал себя хозяином не только во всей степи, но и в степных деревушках. Открыто ходил ночами по темным заснеженным улицам, выискивал редкие овечьи загоны, разрывал когтистыми лапами пластяные или соломенные крыши и резал худых одиноких овечек. Редкие в ту пору на селе собачонки, трусливо поскуливая, прятались от волка под крыльцо либо под амбары, а если какая осмеливалась высунуться, волк стремительно хватал ее клыками за шкирку, закидывал на загорбок и спокойно уходил в степь.
Теперь времена изменились. Жалкие, полуживые ранее деревни стали шумнее, огнистее вечерами, в них появились люди с ружьями. Теперь в деревню не зайти ни с какого бока. Да что там в деревню! Однажды зимою он, Матерый, за десяток верст от людского жилья, в собственном распадке, где имел постоянную нору и куда ранними веснами, после шального свадебного гона приводил молодую волчицу, — пробегая хозяйскою трусцою около родного жилья, вдруг услышал под собою страшный лязг железных челюстей и в то же мгновенье почувствовал, как эти челюсти схватили его за левую заднюю ногу, сжали так, что хрустнула кость, а глаза выдавились из орбит от ломающей боли. Матерый взвился на дыбы, стал прыгать и кувыркаться по снегу, стараясь вырваться, но гремящие цепью челюсти только сильнее впивались в ногу.
Всю ночь волк метался и бился в бессильной ярости и лишь к утру понял, — не умом, а инстинктом, который тоньше и вернее ума, — понял, почувствовал, что это все, что ему пришел конец.
А с рассветом послышался далекий собачий брех, ветерком нанесло на Матерого отвратительным запахом псины и горьким человеческим духом махорки. И тогда зверь успокоился и стал делать единственное, что подсказал ему инстинкт и многовековой опыт предков, — стал грызть свою лапу, которую мертвой хваткой держали железные челюсти. Он слышал, как хряскала под клыками неподатливая кость, чуял во рту противный, пахнущим железом, вкус собственной крови.