— Ты, Марья, не забудь прямо с работы в контору к председателю зайтить, — напомнила она. — Дадут, можа, ссуду или аванес.
— Ага, дадут. Догонят да еще дадут…
Бабушка со злостью плюнула и выметнулась из избы, громко хлопнув дверью, но тут же просунулась назад, закричала пуще прежнего:
— Чаво распустила нюни, как… дубина стоеросовая? Чаво допрежь времени помирать собралась? Вона какую войну перемогли, а ты… Тьфу на тебя!
После бабушки наведывался еще кто-то, потом пришла мамина подружка Дунька Рябова, тоже вдова. Нет, не оставляли нас люди наедине с бедой. Сколько помню — всегда шли, что бы ни случилось, и если делом не могли помочь, то помогали хоть сочувствием. Это уж после, когда зажили побогаче, так разобщаться стали: видно, забываться, притупляться начало чувство к чужому горю. А тогда, в войну и после войны — все было промеж людей пополам: и радости, и беда.
Евдокия Рябова, некогда первая красавица, плясунья и певунья, получила на мужа похоронку уже после войны. Руки на себя хотела наложить, да люди добрые доглядели, спасли. Спасти-то спасли, но не стало больше на свете той, прежней Дуньки Рябовой, плясуньи и хохотуньи, а явилась в нашем селе совсем другая женщина: угрюмая, забывчивая, с обрезавшимся темным лицом.
Войдя к нам в избу, она молча села на лавку, наблюдала за мамиными сборами.
— Свекровь сейчас приходила, — сказала мать. — Советует к председателю сходить: может, мол, ссуду какую вырешит.
— Глиевой-то? Он, конешно, вы-ырешит, да только… — Евдокия горько усмехнулась. — Никон Автономович ведь нашему брату, вдовам, ничего не делает задарма… — она покосилась на меня, вздохнула: — Сходи, конечно, испыток — не убыток, а вот его, Сережку, с собой возьми. Так будет лучше…
Внешность у колхозного нашего председателя Никона Автономовича Глиевого была самая заурядная — невысокий, полный, стриженая голова и почти нет шеи. Разве только лицо казалось несколько необычным: оно круглое и плоское, а глаза постоянно в улыбчивом прищуре, так что видны щелки одни. Но это впечатление обманчиво, он почти никогда не улыбается, наверное, кто-то из далеких предков его, прабабка или какой-то там прадед по происхождению были из казахов или калмыков. По той же, видно, причине Глиевой страстно любил лошадей. Впрочем, когда он был пьян и распекал кого-нибудь из подчиненных грязным матом, глаза его по-русски округлялись и наливались кровью.
Говорят, до председательства Глиевой был неплохим мужиком, честным тружеником. А чтобы удержаться на председательском посту, при скудной грамоте и малом уме, надо было ему как-то выкручиваться, хитрить, приспосабливаться. Вместо умения и знания развивались у него, значит, другие качества… Конечно, сравнение грубое, но думаю, что верное. В школе по зоологии изучали мы всяких там червей и глистов, в том числе — так называемую аскариду человеческую. Она заводится у человека в кишечнике, по своему строению это самая простейшая, самая примитивная глиста, зато вместо там всяких нервных клеток развились у нее сильные присоски, которыми и держится она на своем месте, не вылетает с пищевыми шлаками.
В контору мама решилась пойти только дня через три. По совету Евдокии Рябовой прихватила с собою и меня.
Мы долго ждали в холодном и грязном коридоре: в кабинете председателя все время были люди, одни выходили, другие заходили. Наконец в дверях кабинета показался сам Глиевой. Был он в коричневых широченных галифе и в белых бурках с длинными узкими голенищами, отчего фигурою напоминал сахарного петушка на палочке.
— Есть кто еще ко мне на прием? — строго спросил он.
— Есть, есть! — испуганно вскочила мама. — Мы вот с сыном… На одну секундочку, Никон Автономович!
Собираясь в контору, мама приоделась, как могла. Сейчас от волнения у нее влажно блестели глаза, а на бледных щеках пятнами выступил румянец. Председатель оглядел ее, кашлянул в кулак и посторонился в дверях:
— Проходи, Прокосова.
Я шмыгнул следом за матерью. Она присела на одном краешке скамейки, я на другом. Глиевой уселся за свой огромный стол, покрытый красной скатертью, вытянул короткие ноги и, отвалившись на спинку кресла, устало склонив набок круглую голову, забарабанил пальцами по столу. Видно, где-то он так научился, подсмотрел у кого-то такую вот посадку. Глаза его в узких припухших щелках мерцали и взблескивали на маму. Мы застыли в ожидании. Он посидел так с минуту, потом строго сказал:
— Слухаю тебя, Прокосова!
— Дак, милости вашей пришли просить, Никон Автономович! — встрепенулась мать.
— Ну-у, ты дак прямо как при барах, на колени еще встань, — поморщился председатель, — это на тридцатом-то году Советской власти.
— Дак, нужда, она заставит, — не удержалась, всхлипнула мать. — Пропадем мы без коровы, Никон Автономович! Шутка ли — четыре рта да сама пятая?
— Слыхал, слыхал про твое горе, — веки у председателя чуток разнежились, глаза забегали, замаслились, — слыхал, Прокосова, а чем могу помочь?
— Ссуду бы какую нам… Я б через полгода отдала, истинный бог! — горячо заговорила мама и снова зарумянилась, стиснула руки на груди. — Свекровь бычка нам отдать сулится, а в придачу к нему полторы тысячи надоть… Полторы тысячи — и мы с коровкой! Я бы через полгода их вернула, честное слово!
— Ну, и где ты собираешься взять такие деньги? — все прилипчивее разглядывая мать, спросил Глиевой.
— Да боже мой! Я же, как говорится, от скуки — на все руки! Буду ночами печи людям перекладывать, шапки шить, пимы починять…