— Не сразу Москва строилась, понятно. И не какие-то герои строили ее. А самый что ни на есть обыкновенный народишко. Но сегодня она есть, Москва!..
А через четыре дня случилась беда…
Дни эти были особенно тяжкие: солнце палило с яростью; последняя влага уходила из земли, превращаясь в голубое призрачное марево. Заканчивалась весенняя страда, напряжение достигло своего предела: оставалось вспахать и засеять последние гектары.
Федор Михайлович чувствовал себя неважно, и мама теперь добровольно стала у него постоянной «фонарщицей». Как-то ночью шутка, сказанная бригадиром, чуть не превратилась в страшную действительность: он задремал за баранкой, а мама, шедшая с фонарем впереди трактора, подвернула ногу и упала. Федор Михайлович очнулся в самое последнее мгновение: трактор вильнул в сторону, задев маму огромным колесом со стальными зеркальными шипами. К счастью, все обошлось благополучно. Я прибегал иногда помогать матери, потаскать фонарь хотя бы до полуночи.
В ту ночь допахивали последний клин около старой заимки. Уже с вечера стало натягивать, на западе потемнело, солнце село за тучу. И долго во мраке с громким граем носились над пашнею грачи. А когда плотные тучи обложили все небо и оно стало черным, на горизонте слилось с землею, — оттуда, из-за горизонта, донеслось глухое угрюмое ворчанье.
— Бу-бу-бу-бу! — кругло покатилось над степью.
А дальше я уже ничего не видел и не слышал. Федор Михайлович завел трактор, и я побежал впереди с фонарем, ощущая прямо над собою тяжелый, обвальный рокот мотора, будто с треском рушилось что-то вверху, горячими комьями валилось мне на голову и плечи. И, беспрестанно оглядываясь, я со страхом думал только о том, чтобы не оступиться, не упасть под колеса.
Потом сверху посыпало холодным, приятно освежило потную спину, легче стало дышать. Начался дождик, пока что редкий, но спорый. Трактор остановился, затих, и в наступившей тишине стало слышно, как пшикают дождевые капли на раскаленных частях обнаженного мотора. Я подошел с фонарем ближе. Федор Михайлович как-то неуклюже осел на своей жестяной в дырках беседке, потом сполз на землю. Но не побежал, как всегда, вокруг трактора, разминая затекшие ноги, а опустился прямо на комкастую мокрую пашню.
Дождь припустил пуще, напористей. Но капли с влажным шорохом ухолили в иссохшую пашню, как в песок.
— Прямо аж всхлипывает… Землица-то, — тихо, отрывисто сказал Федор Михаилович, — как малое дите возле маткиной груди…
Вдруг небо вспыхнуло синим огнем, из темноты на мгновение выскочил черный скелет трактора, далеко озарилась пустынная степь и низко над нею прокатился длинный гром. Холодные струи дождя хлестанули с новой силой.
— Давай сюда, — позвал Федор Михайлович и сам пополз под трактор. Когда я затиснулся между огромными задними колесами, то при желтом свете своего фонаря увидел, что бригадир как-то весь обмяк, будто тело его потеряло внутреннюю опору. Он распластался на земле и хрипло, часто дышал.
— Вам плохо? — испуганно спросил я.
Он не отозвался. Холодом опахнуло у меня в груди, я вылез из-под трактора, огляделся. В сплошной черноте ночи чуть виднелись далекие огни деревни. Что это мама замешкалась дома? Что делать? Я вернулся, привязал фонарь под капотом выше, чтобы виден был издали. Федор Михайлович лежал без движения, тяжело дышал. Я побежал на спасительные огни деревни. Степь теперь беспрестанно озарялась голубыми судорожными сполохами, да и без этого дорога хорошо угадывалась: она шла вдоль вспаханной полосы.
С матерью столкнулся у самой деревенской околицы.
— Как мое сердце чуяло! — закричала она, узнав о несчастье. — Беги, запрягай лошадь! Скорее, сынок!
Дождь сек холодными хлесткими струями, когда ехал я обратно. Одежонка на мне промокла до нитки, но холода не чувствовал. Я гнал лошадь наметом, шмотья грязи летели из-под копыт, попадали мне на грудь, в лицо. Телегу бросало на ухабах, она грохотала, готовая развалиться вдребезги. Похоже, гроза уходила все дальше, но гром рычал по-прежнему грозно, раскатисто, и степь озарялась бледно-голубым мертвым светом.
Трактор, подсвеченный снизу фонарем, показался издали допотопным зверем, припавшим на передние лапы, изготовившимся к прыжку. Не доезжая, я привязал коня за придорожный куст ракитника, подошел ближе. Сгорбившись, мама сидела под трактором. Рядом, навзничь, лежал Федор Михайлович. Голова его была на маминых коленях. Из-под стеганки слабо белел ворот рубахи, а обожженное на войне лицо показалось черным, как земля. И оно было совсем неподвижным. Мама тихонько раскачивалась взад-вперед и что-то говорила, говорила, наклоняясь к этому страшному лицу.
— Не уходи, — расслышал я, — пожалей… Не умирай, ради бога…
Полыхнула далекая молния. Угрюмый низкий гром снова нарушил великое безмолвие степи. Я почувствовал, как содрогнулась под ногами земля. А капли дождя катились по лицу, холодили щеки, попадали на губы. Они были соленые.
Истинную правду в народе говорят: где тонко — там и рвется.
В сорок седьмом году, незадолго до покрова, волк задрал нашу корову Милку.
В эту глухую пору предзимья, когда умирает природа, готовясь надеть белый саван снегов, и все живое в ней или прячется под землю, впадая в спячку, или спешно, с тоскливыми криками улетает в теплые края, — в эту суровую пору что-то непонятное, даже страшное творится с домашними животными. Они словно дичают, становятся безумными: иные быки и коровы, исходя дурным ревом, убегают из дома далеко в степи и рыскают там сутками, дико ворочая закровенелыми глазами, позабыв уютные и сытые домашние стойла. Да что там коровы! Домовитые свиньи, по-монашески смирные овцы и те начинают бунтовать: шарахаются от человека и рвутся на волю, ломая загородки, а гуси, заслыша в небе призывный клик своих диких предков, тоже поднимают на крыло отяжелевшие зобастые тела и с заполошными криками летят над избами, за поскотину, в степь — летят, летят вослед дикой стае, пока у иного не разорвется ожиревшее сердце…