— Ну и что ты делал там с ней в лесу? — перебил рыжий ветеринар.
— С кем?
— С этой шпионкой-то?
— Известно чо — к стейке, и делу конец!
— Где же ты в лесу стенку нашел? — ухмыльнулся ветеринар. — Ну, трепачи, забодай вас комар!
— Этот самого Копку Коптева, покойничка, за пояс бы заткнул, — заметил кто-то из мужиков.
— А почему одну только лопату взяли? — спохватился ветеринар. — Это сколько же с ямой возиться будете?..
И после этого вопроса как-то сразу все смолкли, будто теперь только дошло до них, куда и зачем они идут. Да, шли, как на прогулке, беспечно разговаривали, смеялись, а тут вдруг поняли: они ведь убивать идут! Кого? За что?
Это состояние людей я почувствовал по себе. Как-то нехорошо стало: тяжело, неуютно на душе. Чуть уж было назад не повернул, но верх взяло любопытство. Какое-то щекотное, подленькое, но неодолимое любопытство к чужой смерти.
Неглубокий овраг порос ракитником и высокой, жесткой от старости травой. На дне его молча остановились. Ванька-шалопут старался передать повод то одному, то другому, но от него отворачивались, прятали руки в карманы. На Ванькином лице я заметил испуг.
— Да брось ты коня! — досадливо крикнул ему ветеринар. — Сними с него уздечку и отойди! Неужели думаешь, что убежит?!
Кто-то нервно хихикнул: представил, наверное, как Громобой вдруг взбрыкнет и понесется вскачь, и надо будет ловить его всем миром.
Конь стоял, широко раскорячив передние ноги и опустив чуть не до земли большую голову. И в подвижности своей похож он был на каменное изваяние. И в тусклых, затуманенных слезой глазах, казалось, проглядывала обреченность, страшное предчувствие. Люди старались не глядеть на него, отойти подальше.
— А ну, где мастер шпионских красоток расстреливать? — бодро крикнул ветеринар, стараясь, видно, разрядить томительное напряжение.
Никто не улыбнулся на его шутку. Сенька Палкин вытащил из кармана своих галифе пистолет, зачем-то подул на него, стал обтирать рукавом. Он морщился, будто старался проглотить горькую пилюлю — и не мог. Даже за горло взялся и сдавил так, что лицо побагровело.
«Ну и что? — успокаивал я себя, чтобы не разреветься. — Что здесь особенного? Сколько ведь раз видел, как режут свиней и баранов — и ничего. А здесь — какая разница?..»
Но была, была разница, да еще какая! Не сомневался я, что любой из стоявших сейчас рядом со мной мужиков, не дрогнув, заломит овечке голову назад и перехватит ей горло острым ножом. Или, перед праздником, придавив коленом детским воем визжащего кабанчика, всадит ему под левую переднюю ногу острый зуб от вил. Это кабанчику, которого сам выкормил и выпоил, лелеял и ласкал, как родного!
Была разница, но в чем она? Мужики горбились, нервно курили, глядя в землю. Сенька Палкин наконец проглотил свою горькую пилюлю, перестал хвататься за горло, подошел к Громобою.
— В ухо цель, — подсказал ветеринар.
Сенька повернул к нему белое лицо, полоснул бешеными ястребиными глазами.
А Громобой стоял, покорно понурившись, будто ждал. Но Сеньке, наверное, было надо, чтобы лошадь заупрямилась, оказала хоть какое-нибудь сопротивление, разозлила его, — тогда легче.
Он обошел вокруг — Громобой не дрогнул ни единым мускулом. Тогда Сенька вдруг изо всей силы ударил его успитком сапога по наклоненной голове. Лошадь чудом устояла на ногах, с трудом подняла голову. Сенька выстрелил ей в ухо. Громобой тяжко, утробно вздохнул, переступил передними ногами и стал медленно, покорно запаливаться на бок, будто давным-давно ждал случая, когда можно полежать и отдохнуть. На земле он не шевельнулся, только по длинной откинутой шее судорожно прокатился тугой комок…
Вот и все о Громобое. Все, что я хотел сказать, и сделал это, как сумел. Но жив он для меня и теперь, розовый конь моего детства. И часто я думаю: «Даже смерти не бывают одинаковы, да! То есть по-разному они действуют на живых. Смерть того же кабанчика, которого ты холил и любил, а потом заколол своею же рукою. Жалко было, да что ж поделаешь — так надо. Но убийство лошади, невинной и святой уж одним тем, что почти от рождения своего и до смерти была она свято предана тебе, безропотно и покорно работала на тебя, деля с тобой пополам все тяготы и страдании… Да нет, даже не то. Тут все гораздо сложнее…»
А Сеньку Палкина забрали на другой день. Приехали из райцентра два милиционера и увезли.
В селе стали поговаривать, что никакой он не герой, что никто ему не вручал именных кортиков и пистолетов, что купил он их где-то на барахолке или нашел, a медалей наснимал с убитых солдат. Позднее эти слухи почти подтвердились. Вот ведь до чего довело человека тщеславие, желанно покрасоваться перед людьми, пустить пыль в глаза…
И грянула страда!
Загудела, застонала над полями. Закипая в одном месте, перекидывалась на другое, все шире охватывая степь. Дни перемешались с ночами. Ни до войны, ни в войну не было, чтобы люди работали с такой жадностью и самозабвением.
А сначала, на предуборочном собрании, заартачились было колхознички. Устали, мол, силов больше нетути. Однако и сам русский человек не догадывается, сколько заложено в нем силы и терпения. Уж совсем на пределе был у нас народишко, измученный голодом и непосильным каторжным трудом. Но какое крестьянское сердце не дрогнет при виде золотого, разливанного моря хлебов, по которому и в безветрие ходят день-деньской тугие белесые волны? Кто, какая черствая душа устоит, если этот бесценный дар земли, дающий человеку саму жизнь, не будет вовремя убран, начнет ложиться под натиском осенних бурь, начнет ронять из колосьев золотые капельки слез? Кажется, тут и мертвый поднимется из могилы, а уж что говорить о живых: в поле вышли все, от мала до велика. Работали семьями, родами. Самые трудоспособные спали час-другой прямо в поле, на соломе, подложив под голову камень либо чурак, чтобы не проспать…