— Успокойтесь, мамаша, собирайтесь живо, в ночь и поедете, чтобы время не терять.
— В ночь-то?.. Не шибко-то, — замялась бабушка. — Вот ежели с Сережкой?..
Я почувствовал, как потеплело в груди от радости. Прадеда своего я никогда не видел, но давно был наслышан о нем всяких диковин. Во-первых, было ему в ту пору уже сто два года. Во-вторых, женат он был много раз, и теперешняя его «старуха» гораздо моложе дочери, то есть бабушки Федоры. А в-третьих, сказывали, будто видел дед Арсентий самого царя.
Выехали в ночь. За околицей пегая лошадка, видно каким-то своим чутьем поняв, что дорога предстоит длинная и трудная, все пыталась свернуть назад, в деревню, и мне пришлось ее обуздать — засунуть в крепко сжатые зубы железный мундштук уздечки. Но и тут она не смирилась, то и дело косила назад, на нас с бабушкой, фиолетовым глазом, будто спрашивая: куда, мол, едем на ночь глядя, не лучше ли вернуться назад, вам — в свои уютные избы, а мне — в тихое стойло, где пахнет навозом, потными хомутами, свежей травою, где всю ночь рядом похрумкивают сенцо другие лошади. Но когда отъехали с версту от деревни, Пеганка, должно быть, смирилась со своей участью, поняла, что возврата не будет, и затрусила ровной рысью, черпая разбитыми копытами мягкую пыль проселочной дороги. Было еще светло, высокие облака сплошным серым пологом заткали все небо, и только на западе густела сумрачная синева тяжелой тучи, и в разрывах ее проглядывали розовые и зеленые полосы сгоревшей зари.
Телега ходко катила по мягкому проселку, который вилючей лентою взбежал на гриву, потом потек вниз и нырнул в высокую пшеницу. Хлебное поле скрыло нас почти с головой, по бокам зашуршали колосья, от них зарябило в глазах, из золотистого сумрака пшеницы повеяло на нас пресным запахом пашни, нагретой за день соломы, солоделым духом доспевающего зерна. Дорога была так узка, что стебли и склоненные колосья темнели пятнами колесного дегтя, а кое-где были примяты в колеи вместе с придорожными васильками. Лошадь дергала головой, пытаясь на ходу ухватить лакомой пшенички, колосья хлестали ее по глазам, она громко и сердито фыркала.
— Вот уж пшеничка нынче уродила — прям разбрасывай руки и плыви по ней, не утонешь, — сказала бабушка Федора. — Да тока кому убирать ее, сердешную… Вернутся ли с армии к страде еще какие мужики?..
Я вытянул в сторону руку — тугие колосья, щекоча ладонь, защелкали по ней, зашуршали, кланяясь и разгибаясь. И вспомнилась та недавняя весна, и сев вручную, из лукошек, и дедушка Семен вспомнился, — как шел он по пашне с большим лукошком на груди, удалялся от меня шаг за шагом, будто в струях золотого дождя, оставляя за собою шибкий ровный посев, а когда ушел совсем далеко, то стал похожим на черную птицу, которая машет и машет большими желтыми крыльями, но не может никак взлететь. И как споткнулся он и упал вниз лицом, а лукошко слетело с шеи и покатилось по борозде, и за ним потянулась желтая дорожка зерна… Эх, дедушка, дедушка, не увидеть тебе теперь, какая пшеничка выросла на твоем поле! И до победы ты чуток не дотянул — три каких-то денька, а ведь это, наверное, была самая большая твоя мечта — дожить до победы. Где же она, справедливость, где же он, твой всевидящий и всемогущий бог?..
Кончилось хлебное поле, и во все стороны разметнулась неоглядная вечерняя степь. Быстро стало темнеть, и горизонт начал сливаться с плотными тучами, почернел холстинный полог неба — ни единого просвета, ни одной звездочки в вышине… Но дорогу еще было видно, она смутно светлела впереди, а по сторонам темнели какие-то предметы, не то кочки, не то кусты, — уже не разобрать.
Так мы ехали долго, телегу мягко покачивало, резко запахло остывающей дорожной пылью, горьковатой полынью, а потом спереди стало наносить влажной свежестью, смешанной с запахами мокрого песка и камышей. Наверное, подъезжали мы к озеру, хотя, сколько я ни вглядывался вперед, никаких признаков воды обнаружить не мог: плотная тьма придавила землю, пусто кругом, не за что зацепиться глазу. И поэтому сильно клонит ко сну, веревочные вожжи стали какими-то скользкими — то и дело выползают из занемевших рук.
— Что за кучер, коня замучил! — подбадривает бабушка. — Стегни-ка кнутом, а то уснет на ходу.
Но Пеганка сама вдруг взбодрилась, громко всхрапнула, наддала ходу. Я оглянулся: бледный свет замерцал вдали, широкой полосою погнался следом за нами. Уж не машина ли догоняет, светит фарами? Но нет, зарево оборвалось, погасло, а слева поднялось снова, столбом уперлось в самое небо, на миг высветило облака и стало опадать, рассеиваться по степи.
— Светозары, — спокойно сказала бабушка. — К дождику, должно. Вишь, Илья-пророк серянки подмочил — чиркает, чиркает, а прикурить не может.
Я сразу успокоился. Чудная она, моя бабушка Федора! Все объясняет на свои лад, и никаких у нее нет тайн и загадок. У нее и там, на небе, все так же, как у людей на земле. Гром загремит — Илья-пророк на телеге с пустыми бочками за водой покатил; значит, поливать скоро начнет, жди дождя. И никаких тебе огненных колесниц, никаких богов-громовержцев. А сейчас вишь какая беда; спички мужик подмочил, прикурить не может, оттого и зарницы вспыхивают.
У нее, у бабушки, даже сказки свои, совсем не похожие на те, которые рассказывал покойный дед Семен. Как теперь я понимаю, дед против бабушки был неисправимым фантазером и романтиком. В бабушкиных же сказках нет никаких чудес и фантазий: ни волшебников, ни колдунов, ни разных там Змеев Горынычей, а действуют обыкновенные люди: жадные и щедрые, хитрые, злые, добрые, умные, дураки. Рядом с ними — всякая чистая и нечистая живность, которая или прекрасно уживается с людьми, или вредит им, но все происходит без ковров-самолетов и скатертей-самобранок, а так, как в обыденной жизни… Бывало, долгим зимним вечером пристанут младшие, Петька и Танька, как с ножом к горлу: