Тогда я беру сестренку за руку и веду к окну. Ручонка у нее тоненькая, холодная и кажется прозрачной, как ледышка. Мне становится тоскливо и самому хочется плакать…
Мы с Танькой любим сидеть у окна в эту синюю предвечернюю пору. На стеклах мороз нарисовал дивные узоры — какие-то неведомые цветы и травы, и, глядя на них, хорошо помечтать о чем-нибудь приятном, сказочном.
— Ну что тебе дался этот хлеб! — успокаиваю я Таньку. — Вот подожди, вырастешь большая, отдадим тебя замуж за Ивана-царевича, так ты этот хлеб собакам кидать будешь, а сама одни конфеты да сахар есть.
Танька таращится на меня большими черными глазами, всю ее сотрясают еще судорожные всхлипы:
— А калтопляники у Ивана-цаленича есть?
— Да какие тебе картопляники? — горячусь я. — Говорю же, что сахар горстями лопать будешь!
Танька совсем успокаивается, долго соображает, а потом вздыхает глубоко:
— Нет, Селёза, лучше калтопляники. Сахалом ведь не наешься.
— Ну и хорошо! Хозяин — барии, — легко соглашаюсь я.
Во дворе ядрено скрипят на морозе торопливые шаги.
— Мамка!
Увидев расплющенные на стекле наши носы, мама останавливается под окном. Она что-то говорит и улыбается. Давно уж мы не видели ее улыбки и нам сразу становится хорошо, как-то светло и празднично.
«Тах!» — с трудом открывается набухшая дверь, и клубы пара понизу спешат в избу, как стая седых зверьков, расползаются под столом, под лавкой, под печью.
В руках у мамы узелок, за плечами — мешок. Она продолжает улыбаться:
— Радуйтесь, детки. Теперь мы с хлебом и с картошкой. Выписали в конторе к празднику. Добрым человеком новый-то бригадир ваш оказался. Зря напраслину на него возводили. Последнее наскреб по сусекам да многодетным вдовам роздал…
Новый бригадир появился у нас совсем недавно, но уже успел нагнать страху на баб и ребятишек своей суровостью, а больше того — своей страхолюдной внешностью.
Но ко всему стали привыкать в деревне. Раньше-то жили как-то ровнее, делали одно: работа до упаду, короткий сон, а там — снова работа. Даже какое-то пустяшное событие будоражило всех. В последние же дни эти события приключались одно за другим.
Пришла похоронная на Прокопия Коптева. Где-то в неведомой нам Польше сложил буйную головушку балагур и весельчак, выдумщик цыганских анекдотов. Мокрына, когда узнала о смерти мужа, бегала по дворам, выла и жаловалась соседям: «Это я во всем виноватая. Это назло он мне сделал, Прокопушка. Ить доброго слова от меня не слыхал, ласки сроду не видел. Бывало, и била я его, бабоньки, чем попадя. Он ить смиренный был, как малое дитя, слова поперек не скажет…»
А перед самым Новым годом деревня взбунтовалась против прежнего бригадира Ильи Огнева. Видно, переполнилась чаша терпенья: сколь веревочка ни вьется, а имеет свой конец.
Однажды среди ночи к нам в окно сильно постучали. Перепуганная мама бросилась в сенцы: «не пожар ли опять, господи!» Заревел разбуженный Колька, я шмыгнул вслед за матерью.
— Помогите, люди добрые! — причитала за дверью тетка Анна, мать Тамарки Ивановой. — Илюха дочку мою убивает!..
И не успела мама отодвинуть засов, как тетка побежала к другой избе и там застучала, запричитала под окном:
— Помогите, Христа ради, люди добрые!..
Вскоре всполошенные люди повыскакивали на улицу.
— За мной! — держа вилы наперевес, грозно гудел Тимофей Малыхин, направляясь к Анниной избе.
В окнах там не было света, дверь в сенцы раскрыта настежь. Дед Тимофей первым шагнул в темную избу, толпа повалила за ним. Я протиснулся между взрослыми, в потемках меня не заметили. Все остановились у порога, боязливо жались друг к другу, пораженные тишиной.
— Есть тут хто живой? — спросил дед.
Ему ни кто не ответил. Тогда он вытащил из кармана кресало и кремень, застучал, выбивая синие искры.
— Погоди, Тимоха, — кинулась к печке плачущая тетка Анна, — у меня угли в загнетке есть.
Она стала шуровать клюкой, выгребла на шесток чадящие угли. Вздула огонь, запалила лучину. По стенам и потолку заметались косматые тени. В дымном свете лучины мы увидели Тамарку. Она лежала на полу без движения. Тетка Анна сунула Тимофею лучину, бросилась к дочери.
— Дитятко мое родное, — заголосила она, — что же с тобой наделали?..
Тамарка открыла глаза, попыталась подняться. Губы ее были разбиты в кровь, платье разодрано.
— Изверг ты проклятый, фашист ты недобитый! — кричала тетка Анна, помогая дочери. — Дверь-то была заперта, дак он стучал, стучал, потом вышиб ее, только засов хряснул. Налетел коршуном, сам пьяный в стельку, давай ее, доченьку-то, к себе тащить. Она ему в морду поганую плюнула, дак он топор схватил, порешить ее хотел. Я-то вступилась было, да он выпнул меня за порог, как собаку бездомную…
— Ну, хватит тебе! — оборвал дед Тимофей. — Сказывай, дочка, куда Илюха делся?
Тамарка молчала, озираясь вокруг безумными, остекленевшими глазами.
— Айда, бабы, далеко он не убег, гдей-то здесь ховается!
При свете лучины обшарили сенцы и кладовку, заглянули в подпол. Илюху нашли в сарае. Он прятался в коровьих яслях, зарывшись с головою соломенными объедьями. Женщины выволокли его оттуда, вышибли из рук топор. Весь хмель с Илюхи как рукой сняло.
— Да чо вы, чо вы, бабы? — трясся он, не попадая зуб на зуб. — Пошутил я маленько, пошутил, говорю…