Жутковатым ознобом передергивает мои плечи оттого, что я так хорошо понимаю лошадь.
— А папа ничего не наказывал тебе напоследок? Может, просил что-нибудь передать, если с ним случится беда?
Громобой долго смотрит на меня мутными глазами, трудно припоминая что-то.
«Да, да, — беззвучно говорит он, наконец, — отец переказывал, что теперь ты остаешься в семье за хозяина. Чтобы мать не обижал и помог ей младших ребятишек поставить на ноги… Добрым и справедливым человеком он был, твой отец. И меня любил шибко. Я ведь до колхозов деду Семену твоему принадлежал. Молодой был тогда, резвый, лучшим жеребцом в деревне считался. На скачках ни одна лошадь со мною тягаться не могла. Бывало, сядет твой отец верхом, только гикнет, — я и лечу, аж земля становится дыбом, аж ноздри ветром разрывает… А когда колхозы начались, дед Семей твой заупрямился: все, говорит, до последней курицы на общий двор сведу, а Громобоя не отдам. А отец-то твой в комсомольцах ходил, стыдно ему за деда было, так он ночью, тайком отвел меня в общую конюшню, a после каждый день прибегал, овес в карманах приносил и кормил меня с ладони. А то — обнимет за шею и плачет, и ведь восемнадцать лет уже было, женился в том году…»
Громобой тяжко вздыхает, переступает клешневатыми ногами на разбитых треснутых копытах. Я вытряхиваю из карманов черные крошки лебедяного хлеба и подношу на ладони Громобою, как делал когда-то мой отец. Конь осторожно берет их мягкими теплыми губами, благодарно кивает головою.
«Ты помнишь шрам на левом плече отца? — спрашивает он. — Это память от той ночи, когда ловили мы братьев Каменских. Были в нашей деревне такие богачи — три брата. Когда узнали, что раскулачивать их будут, сели на самых лучших своих коней и ускакали на озеро Чаны, там и прятались на островах. Потом стали мстить колхозникам. Ночью подожгли сначала крайнюю избу, а через несколько дней — следующую. Так подряд и жгли избу за избой. Каждый уже знал: если сосед погорел, значит, следующая очередь — его. И некоторые, не дождавшись беды, выходили из колхоза. Этих Каменские не трогали. Сколько их подкарауливали, сколько устраивали засад, но братья были неуловимы: видно, имели в деревне своих и всегда наезжали в ту пору, когда их никто не ждал. Но однажды комсомольцы все-таки выследили бандитов. Пустились в погоню. Мы с твоим отцом сразу обошли всех, за поскотиной стали нагонять братьев. И ведь знал отец, что у них обрезы, что они могут убить, а все-таки гнал меня вперед, потому что братья снова могли уйти — кони у них были добрые. Никогда, даже на скачках, я так не бегал. Даже топот своих копыт не слышал — он оставался далеко позади. Каменские сначала стреляли в нас, но когда все остальные преследователи сильно отстали, братья вдруг остановились: заинтересовались, наверное, что будет делать один человек против троих вооруженных. А может, была у них цель забрать меня. Они окружили нас и пытались стащить отца на землю. Но у него была сабля твоего дедушки Семена, и он стал отбиваться, рубить направо и налево. Одного из братьев сбил с коня, и тогда в него выстрелили в упор, он упал и завис на стременах, но в это время подоспели другие ребята и братьев Каменских схватили… Вот какой он был, твой отец, и хотел, чтобы ты вырос таким же храбрым…»
— Про этот случай уже рассказывала мне бабушка Федора, — сказал я. — Спасибо тебе, Громобой, что ты помнишь моего отца. Я стараюсь быть похожим на него, но только это шибко трудно. Кабы мне дедушкину саблю, я бы тоже расправился с бандитами и жизни своей ни капельки не пожалел. И Илюху Огнева заставил бы ползать на коленях и жрать землю, чтобы он не изгалялся над бабами да ребятишками… С саблею в руках жить можно, а вот как целыми днями ходить за плугом, когда на ладонях кровавые мозоли, и спина не разгибается от усталости, и на белый свет не хочется глядеть?
«Потерпи, уже осталось немного. Скоро разгромят наши фашистов, и тогда ты снова будешь бегать на озеро купаться, играть в чижик и в лапту».
— Ты считаешь меня ребенком, Громобой? А я ведь ребенок только годами, и мне смешно смотреть, как мальчишки гоняют мяч или бегают за чижиком. На моих глазах дезертир сват Петра убивал деда Курилу. Я слышал однажды, как тетка Мотря Гайдабура, истерзанная своими голодными ребятишками, призналась моей маме: «Натоплю пожарче печь и закрою трубу на ночь. Ляжем спать — и не проснемся. Легкая смерть — без мучений…» Но тетка этого не сделала и не сделает. А когда у эвакуированной из Ленинграда девочки со странным именем — Рита умерла мать и та осталась совсем одна, Мотря забрала ее к себе, а на благоразумные советы соседок беззаботно смеялась: «Когда ртов много, то одним меньше, одним больше — разницы нет…» Когда я бегал к маме на ферму, то видел, как во время отдыха вытягивалась на соломе толстая Мокрына Коптева и стонала басом: «Мужика бы мне, бабоньки… Хоть замухрышку какого завалящего…» И я понимаю это.
Я многое теперь понимаю. Напрасно, Громобой, ты считаешь меня ребенком. Я — старик. Маленький старичок. Мне смешны ребячьи игры и забавы. И только вот это осталось у меня от детства: я умею разговаривать с тобою, с березами, с цветами. Взрослые считают это глупостью, потому-то им живется труднее, чем мне… Однако заболтались мы с тобой. Нора за дело — солнце уже низко, а нам надо допахать свою норму, свой гектар. А то нагрянет Илья Огнев — беды потом не оберешься. Ты отдохнул немножко, Громобой?
Лошадь кладет голову на мое плечо, прикрывает глаза.
— Хватит нежиться, — строжусь я, — пора за работу.