Горько мне, одиноко. Выл бы отец живой, да он бы этого Илюху одним щелчком в землю вогнал, соплей бы перешиб. Подумаешь, командир выискался, прямо генерал над бабами да ребятишками командовать. Мужики-то когда на войну не уходили, так тише воды, ниже травы был, тележного скрипа боялся, а теперь откуда что взялось, словно век ходил в бригадирах. Раньше слыхом его никто не слышал, а тут будто голос прорезался: начнет у конторы распекать какую-нибудь несчастную бабенку — на всю деревню гундосит, только слов не разобрать.
Дедушка сказывал, что он, Илюха, всю жизнь мечтал в начальники выбиться. Когда колхоз начинался — больше всех на собраниях глотку драл, самым сознательным себя выказывал. Да не дал, видно, бог бодучей корове рога. Только и хватило ума конюшить — над лошадьми командовать.
Это уж после, когда взрослым я стал, так припомнил дедушкины слова. Есть они, есть такие люди, которые рождены командовать другими. В характере это у них, в крови. В ином ресторане задрипанного швейцаришку увидишь, а сколько гонора, сколько спеси, одно слово — генерал! Рявкнет на тебя поставленным басом, ни с того, ни с сего оскорбит за здорово живешь. Хоть мизерная, хоть позорная для здорового мужика — а власть.
Больше жизни своей любят такие люди почет, чтобы преклонялись перед ними, льстили им. А уж коль не достиг никакой власти, так в семье тираном становится, жена и дети у него по одной плашке ходят, никто в слова поперек сказать не моги. Ну а если жена крутая попадется, навроде Мокрыны Коптевой, которая, говорят, частенько нянчила своего мужа Прокопия кулаками? Трудно тогда человеку, не над кем командовать. В пору, хоть собаку заводи. И заводит. Да не какую-нибудь задрипанную дворняжку, а бульдога мордастого или овчарку породистую, ростом с годовалого телка. И на ней, на животине бессловесной, отводит свою скудную душонку. Тут уж тешит свое самолюбие, сколько хочет. Да принародно, чтобы все видели, какой он есть суровый хозяин: «Рекс, ложись, Рекс, принеси шляпу, Рекс, на дыбы, а то пришибу, скотина!..»
Мне всегда жалко таких вот собак, которых держат в городе для забавы. А ведь собака рождена для воли, для того, чтобы рыскать по лесам в поисках зверя, чтобы один на один сшибаться грудью со свирепым волком, чтобы жить под дождем и снегом и слышать постоянно в себе могучий голос диких предков.
Жалко мне городских собак, представляю я, как тоскливо им живется, потерявшим чутье и слух, а свои тонкий инстинкт, близкий к человеческому разуму, употребляющим только на то, чтобы выхватить из хозяйских рук кусок пожирнее. А если хозяин держит собаку единственно затем, чтобы тешить свое властолюбие?..
Из породы таких людей был мой первый в жизни начальник — бригадир Илья Огнев. Многие жаловались на его грубость и жестокость, приезжал председатель колхоза, собирал собрание, судили так и этак, да некого пока взамен поставить. Какой ни на есть, все-таки мужик. А может, и не в этом только причина. Ведь намекнул же на собрании уполномоченный из района, что товарищ Огнев хотя и груб, а дело свое знает крепко. Бригада наша, оказывается, в передовых числится. А какой ценою — об этом уполномоченный умолчал. Что-что, а содрать три шкуры с человека — бригадир особый талант имеет.
Мой дедушка только и сказал: «Когда воду взбаламутят, дерьмо всегда всплывает наверх».
Сижу я со своими горькими думами — некому пожаловаться, некому защитить. Нет отца. Конечно, не один я такой — много сейчас ребятишек в деревне стали сиротами. Но отцы у них погибли на войне, «пали смертью храбрых», — как сообщается в похоронках. И некоторые даже гордятся этим, а я им тайно завидую. Вон Федьки Овчинникова отец три танка фашистских подбил, вместе с «похоронкой» письмо от командира пришло. А кто знает, кто расскажет, как погиб мой отец? Почему во время бури отбился он от лошади, которая пришла в деревню одна? Может, испугалась чего-нибудь лошадь, рванула и выбросила из кошевы седока? А может, отец пошел на ощупь искать дорогу и заблудился в непроглядной метели?
Один живой свидетель остался, который мог бы обо всем поведать. Вот он, пасется рядом, старый мерин Громобой. Я его только что выпряг из плуга, и он ходит по просохшей кулижке, умудряется как-то дряблыми губами сощипывать молодую травку, недавно выстрельнувшую из земли. Зубы его истерлись до желтых корней и весь он — одни кости, обтянутые кожей. Сколько ему лет — десять, двадцать, а может, больше? И почему он белый — таким родился или стал седым от старости?
Я подхожу к Громобою, глажу его по жесткой гриве, конь поднимает голову, внимательно смотрит на меня. И передо мною встает тот далекий день, когда Громобой вернулся в деревню без отца, а мы с мамой прибежали на конный двор и увидели его в затишье сарая — жалкого, истерзанного, с выпирающими, как вот сейчас, ребрами, похожими на деревянные обручи, часто набитые на бочку. И как упал Громобой от усталости и стал судорожно биться на снегу, а дядя Яков Гайдабура придавливал коленом его голову и пытался разжать ножом зубы. А глаз лошади оплывал слезами, которые замерзали и скатывались серыми горошинами на истоптанный снег. И как глядел на меня в упор этот страшный глаз, затуманенный безысходной смертной тоскою…
— Почему ты оставил папу в степи, не привез его домой? — спрашиваю я Громобоя.
Он фыркает дряблыми губами, горестно качает тяжелой головою. «Твой отец был сильный и смелый человек, — тихо, без слов говорит Громобой. — Такие люди не ждут смерти, сложа руки. И он пошел искать дорогу, стал палкой прощупывать снег, чтобы найти дорожную твердь. И мы потеряли друг друга…»