Костер догорел. Бабы вернулись с озера, шуршали в балаганах сеном, ворчали на мужиков. Вскоре все расползлись по своим порам. Лагерь угомонился, затих. И только за Шайдошем, во ржи, призывно кричала перепелка:
— Спать-пора! Спать-пора!
Но напрасно уговаривает птичка-невеличка: не очень-то слушаются ее в эту медовую сенокосную ночь парни и девчата. Они шастают по-за балаганами, топочут, как лошади, гремят лодочной цепью на берегу озера, оттуда доносится приглушенный девичий смех, и мне кажется, что это смеется Тамарка Иванова, и, засыпая в балагане рядом с дедушкой, я вижу прекрасные Тамаркины глаза, черные и влажно блестящие, словно всегда заплаканные, и страшно от этих глаз, хочется зареветь и убежать, но глаза заколдовывают — невозможно от них оторваться…
А из глухой темной ржи печально умоляет перепелка:
— Спать-пора! Спать-пора!..
На лугах, когда трава скошена и смотана в стога, выветриваются все запахи, кроме одного, пьянящего и горячего, как заваренный клубникою чай, — запаха схваченного первым жаром молодого сена. Можно с ума сойти от этого запаха, особенно ночью, когда сено остывает и еле внятный ветерок волнами накатывает клубничный аромат. Им пропитан воздух, одежда косарей, и даже питьевая вода в эту пору отдает оскомистым клубничным привкусом. Сладко спится на молодой хрусткой траве, перемешанной с клубничником, только закроешь глаза, как глянут на тебя из травяного зеленого мрака алые смугловатые кисти этой душистой ягоды…
Нынче клубники на лугах — видимо-невидимо. Идет сенокосилка, а за нею тянется кроваво-красный след от раздавленной ягоды. Мы, ребятишки, объедаемся ею до коликов в животе. Приметим лесную полянку, где побольше морковника растет, и вечером, после работы, туда. Почему-то любит клубника под морковником вызревать. Раздвинешь траву — и ноге ступить негде. Выберешь самую крупную ягодку, рябую от шершавых крапинок. положишь на язык, к зубам прижмешь — к она растает, как шоколадка. И даже ртом аромат ее почувствуешь.
Ванька-шалопут так не может. У него не хватает терпения. Он набрасывается на ягоды с такой жадностью, будто три года ничего не ел. Хватает обеими руками, жует вместе с травой, и только когда глаза замутятся, подернутся пленкой от сытости, повалится на живот и начнет выбирать по одной ягодке. А после всю ночь и снует челноком от балагана к кустам — и обратно.
Бабы по утрам, пока варится завтрак, успевают набрать по ведру ядреной, еще в капельках росы, клубники. Хотя и то сказать, что за деревенской женщиной в этом деле никогда и никому не угнаться. Пока ты согнешься да разогнешься, она на коленках все доит и доит ягодник обеими руками, словно корову за соски, и пальцы ее мелькают неуловимо…
Я с братьями Гайдабурами, Ванькой и Васильком, сплю теперь на стоге сена. Душно стало в травяном балагане, а здесь хорошо. С озера веет прохладой, гнуса меньше вверху. А ведь в балагане один комар залетит и всю ночь не даст покоя. Попробуй, вылови его в темноте. А он жундит себе и жундит, и кажется, то вот-вот на лоб тебе сядет, то на щеку. Хлещешь себя всю ночь по лицу, а за что — и сам не знаешь.
А на стоге хорошо, привольно. Ребятишки, зарывшись в сено, давно похрапывают, мне же сегодня что-то не спится. Уж больно вечер тихий, даже перепелку не слышно. Необычный какой-то вечер. Вот и луна за лесом всходит — тоже странная, тревожная какая-то. Сначала заревом полыхнула на полнеба, а потом уж и сама из черных веток выпутываться стала — огромная, красная, как солнышко на закате. Повисла, раскаленная, над полем, над стогами, и боязно даже стало: то и гляди сено подожжет.
Но нет, по подожгла, а стала быстро подниматься вверх, уменьшаться и бледнеть, словно бы остывая. Вот теперь все в порядке: такая она и должна быть, луна, — маленькая и белая, как серебряная монета, на которой синими красками нарисовано что-то. Если приглядеться, то рисунок разгадать нетрудно: это один человек заколол другого и поднял его на вилах над головой.
Про это дедушка мне рассказывал. Жили два родных брата, и сроду их мир не брал. Как кошка с собакой жили. А однажды разодрались, младший схватил топор, а старший — вилы. Ну и запорол старший-то младшего, а бог взял да и переселил их обоих на луну, чтобы, значит, люди вечно смотрели на них и не забывали, к чему вражда и злоба приводят.
Но эта история меня занимала сейчас меньше всего. Я смотрел вокруг и удивлялся, какая с восходом луны стала огромная ночь! Небо опрокинулось в озеро, слилось с ним на горизонте, каждая звездочка отразилась в воде, и если долго, неподвижно смотреть, то и не поймешь, где земля, а где небо. Только иногда в каком-нибудь месте озера звездочки начинали шевелиться, роиться, словно пчелиный клубок. Я догадывался: это, играя, всплескивалась рыба, и тонкая рябь кругами расходилась по воде. Далеко над лесистыми островками, похожими в голубом сиянии на сказочные замки, протянул одинокий лебедь и опустился на серебряную лунную дорожку, слился с ней.
А справа стоят стога, круглые, как яички. Тень от них резкая, словно перед каждым выкопана круглая ямина. Здесь есть и дедушкина работа: когда он стоит на зароде, стог получается как облизанный — ни одна былка не топорщится.
За стогами видны молоденькие тонконогие березовые колки. Они так высветлены луной, что напоминают низкие тучки, из которых сплошным потоком льются серебряные струи дождя.
Я гляжу на этот голубой огромный мир, слушаю тишину, которая тоже кажется голубой, и мысли приходят такие же светлые, будто вот-вот должно случиться что-то хорошее, необычное, единственно вечное. Мысли эти нельзя задержать, чтобы облечь в слова, — они создают лишь настроение, ожидание чего-то. Не в такие ли вот мгновения мы начинаем осознавать себя? Вот я, человек, хозяин себе и всему на свете. Захочу сейчас — и тресну по башке Ваньку-шалопута, чтобы не храпел. Захочу — и взбаламучу все озеро так, что ни одной звездочки на нем не останется, исчезнет красота. Только вот на небе с этими звездами ничего не поделаешь… Но нет, все равно можно уничтожить весь мир. Для себя, конечно. Я — сам себе хозяин. Возьму, заплыву в озеро и утону. Вот и не станет ничего на свете…