Потом Жаба по чьему-то злому наущению заявилась к нам. Дело было поздно вечером, мы уже спать собрались.
— Вы, надеюсь, не будете скрытничать так же, как эта темная старуха Гарпина, — сказала она маме. — Мне подсказали, что мой муж последнее время был с вами в близких связях. Но это не имеет решительно никакого значения, потому что наш с Федором Михайловичем брак остался не расторгнутым, и поэтому закон на моей стороне. А значит, все ценные вещи, которые передал вам муж перед смертью, по закону принадлежат мне, и я прошу вас вернуть их незамедлительно!
Мама, оглушенная этим потоком слов, не нашлась сразу что ответить и растерянно стояла посреди избы. У нас и деревне никто не говорил так длинно и складно и так запутанно, что сразу не поймешь, о чем речь.
— А вам чего? — оправилась наконец от смущения мама. — Чего вам от меня надо-то?
— Не будем играть в кошки-мышки, — незваная гостья скривила и ухмылке тонкие губы. — Вы прекрасно понимаете, о чем я говорю. Давайте решим этот вопрос без неприятностей для вас — как честные люди. Мне нужны вещи Федора Михайловича, его денежные сбережения.
— Но у него, кажись, ничего такого не было! — воскликнула мать. — Был, правда, велосипед, но его он давно продал. А так… Если что у него появлялось, Федор Михайлович всегда отдавал людям.
— Вам то есть?
— Почему нам? Есть в деревне и победнее нас.
— Ну, вы мне зубы не заговаривайте! — повысила голос Жаба. — Чтобы столько лет проходил в начальниках и не оставил после себя ни ломаного гроша?!
— Да вы хоть знаете, какой это был человек?! — закричала и мама. — Он же не начальник был, он же был человек!
Жаба снова нехорошо ухмыльнулась, подошло к матери, похлопала ее по плечу:
— Успокойтесь. Я знала этого человека не хуже, чем вы. Но я состояла с ним в законном браке, а вы…
Мать отбросила с плеча ее руку, крикнула, теряя над собою власть:
— Убирайся, паскуда, пока я глотку тебе не порвала!
— Нет! — уперлась в дверях Жаба. — Отдай вещи мужа, тогда уйду.
Мать метнулась к сундуку, стала торопливо ворошить в нем всякое тряпье. С самого дна достала связку каких-то книг, швырнула Жабе под ноги:
— Всё! Больше, убей, ничего у меня нету!..
Веревочка порвалась, и книги рассыпались по полу.
Среди них было три или четыре толстых общих тетради. Одна раскрылась, и я увидел, что она густо исписана фиолетовыми чернилами.
Опасливо косясь на мать, Жаба быстро подобрала книжки и тетради и бросилась вон из избы…
Сейчас я пишу эти строки и ловлю себя на том, что поступаю не совсем честно по отношению к этой самой Жабе. Ну почему Жаба-то? На другой день после описанного события я встретил ее в магазине и при дневном свете разглядел как следует. Молодая женщина, в меру полная, волосы рыжие, стриженые. Можно сказать, даже красивая. Правда, портит лицо большой тонкогубый рот, а так всё в норме. Этим-то ртом да еще зелеными навыкате глазами отдаленно напоминает ее лицо жабью мордочку. Очень отдаленно. Однако этого оказалось достаточно, чтобы всю ее вообразить жабою, — жирной, шишковатой, склизкой. И трудно представить ее другой, потому что внутренне-то, духовно оказалась она совсем плохим человеком. А раз так — и во внешности невольно начинаешь выискивать только дурное, уродливое, не замечая приятного, даже красивого.
Я спросил у матери: что за книги и тетради остались у нее от Федора Михайловича, которые отобрала в тот вечер настырная бессовестная Жаба.
— Перед смертью уж притащил. Видно, чуял, — грустно сказала мама. — Пусть, говорит, лучше у вас, а то бабка Гарпина, хозяйка моя, как бы печь растапливать ими не начала.
— А что за книги такие? — не отставал я.
— Дак, господь их знает… Я пробовала читать, — ничего не поняла. А на картинках — будто и Ленин, и Маркс, — этот, с бородищей-то.
— Там еще какие-то толстые тетради были?
— Были, ага. В них тожеть непонятное написано — про политику. Хотя упоминаются наш дед Тимофей Малыхин, председатель Глиевой, еще кое-кто… О жизни написано — как лучше ее, жизню-то нашу, наделать. Обо всем рассказывается, и не упомнишь. Цифры всякие приводятся: сколько тягловой силы, какой урожай пшеницы, какие надои от коров получены. Это все уж Федор Михайлович сам писал…
— Зачем же ты отдала, мама? — упрекнул я.
— А што же мне было делать, ежли она пристала как с ножом к горлу? Как ни крути — не свое ведь…
Эх, мама, мама…
После Федора Михайловича Гуляева дядя Яков Гайдабура в бригадирах, конечно, не смотрелся, — как ни старался он, как ни выкладывался. Грамотёшка не та… Но главное, — как я понимаю теперь, — было даже и не в грамоте. Просто оказался он, дядя Яков, — ну, как бы это не обидно сказать… — оказался он по-детски наивным и прямодушным. Раньше, в своей кузнице, при любимом деле, был он мастером на все руки, большим и мудрым. А тут… словно бы подменили человека. Никак он не мог приноровиться ни к начальству, ни к колхозникам, подчиненным своим.
Вот вспоминается июньский жаркий полдень. Солнце палит — глазам больно, воздух раскален добела. На дороге, в горячей пыли, купаются куры, — очищаются от блох. Собаки лежат под плетнями, с высунутыми на четверть языками. Мы с бригадиром на его плетеном ходке едем в поле.
— Во жарит, ясно море! Похлеще, чем у кузнечного горна, — хриплым басом говорит дядя Яков. — Як бы Казахстан опять не дохнул на нас по дружбе.