— Чи ты скозывся, Яшка, всю горилку сам хочешь вылакать!
Она выпивала водку и морщилась, делала узелком свои маленькие пухлые губы. Дядя Яков улыбался и выбулькивал все содержимое бутылки в большую кружку. Кружку он опрокидывал в рот, и острый его кадык только один раз судорожно вздергивался кверху. После этого над макитрой с неуловимой быстротою начинали мелькать деревянные ложки.
За столом Гайдабуров мне всегда отводилось самое лучшее место, выдавалась самая большая ложка. «Он — сирота», — говорила тетка Мотря. Тогда я еще не понимал всей горечи этих слов и даже немножко гордился вниманием ко мне взрослых.
Но усадить меня за стол было не так-то легко, я стеснялся до слез, хотя запах клецок, поджаренного лука с салом вызывали во рту сладкую слюну, которую я не успевал сглатывать.
— Ото ж скромняга растет, — говорил дядя Яша и силой волок меня к столу. — Чисто матка своя буде… Тяжко, хлопчик, с таким характером будет на свити тебе жить…
После ужина, чуть захмелевший, он брал в руки баян. Этот баян был единственным и бесценным богатством в семье Гайдабуров, и дядя Яша клялся, что при нужде он скорее продал бы последнюю коровенку, чем свою музыку.
Ребятишки горохом сыпались на пол, рассаживались у ног отца, и весь муравейник сразу затихал.
Дядя начинал осторожно перебирать по белым пуговицам баяна своими бурыми от железной окалины пальцами, и вот, как бы наплывала издалека, рождалась музыка и все шире, все шире заполняла пространство вокруг, горячо подкатывала к сердцу, и даже страшно становилось, и хотелось плакать… И виделась мне почему-то ночная степь, уснувшая под звездным небом в ласковой теплыни, и далекий огонек в темноте: палы ли там запустили, выжигают под пахоту жнивье, или костер одинокий светится в ночи? И что за люди там, у того далекого костра?
А дядя Яков, припав щекою к блестящей планке баяна, выводил низким и мягким голосом:
Солнце всходе на Вкраине, —
Хлопцы, не зевайте,
А на мене, Кармелюку,
Всю надию майте…
Песню подхватывала тетка Мотря, а за нею — ребятишки повзрослее, которые уже умели петь. И так хорошо, так уютно было в эти минуты, что, казалось, не будет никогда со мною ничего плохого и только радость, светлая радость ждет впереди…
Баянист внезапно обрывал песню, встряхивал кудлатой, прихваченной сединою головой, и большие грубые руки его начинали неуловимо порхать над белыми пуговицами:
Гоп, гоп, гопака,
Девка лучше казака.
Самый лучший в семье плясун Ванька, прозванный за отчаянный норов и неутомимость в проказах Шалопутом, бросался на круг, вертелся вьюном, взбрыкивал козленком, кувыркался через голову…
Начиналась весна. По ночам еще жали холода, да и днем морозный воздух пощипывал в носу, но солнце, какое-то незаметное зимой, теперь все больше давало о себе знать. Сидишь у окна, и так сквозь стекла пригреет, припечет щеку, что кажется, на дворе уже жаркое лето. Сугробы осели, снег стал серым и крупчатым, как соль, а на солнцепеках проглянули первые проталины.
У кур покраснели гребешки, они целыми днями рылись на припеках, блаженно стонали, и тяжелый сырой ветер ерошил им перья. Ожили, картаво зачиликали воробьи. Зимою они были черные, выпачканные сажей: прятаться от морозов приходилось в печных трубах, а сейчас стали прежними, — выкупались в первых лывках, которые скапливались днем у избяных крылечек.
Теперь на угретые солнцем проталины выходила и выползала вся Гайдабурова братва. Зимой-то ребятишки сидели на печи, не в чем было разгуливать, поскольку на всех имелись только одни валенки. Огромные эти валенки всегда стояли у припечка, и когда кому-то надо было выйти во двор по нужде, смельчак прыгал прямо с печки, стараясь попасть в обутки ногами. И, оказавшись в валенках, был похож на Бабу Ягу в двух ступах сразу.
А сейчас какое добро! Можно выходить на улицу и в дырявых ботинчешках, и в привязанных веревочками материных галошах, а то и просто босиком добежать до пятачка сухой земли. Гайдабуры были закаленные, простуды не боялись и болели редко. Ванька-шалопут, к примеру, и зимой на спор мог добежать босиком от своей хаты до клуба. Выпрыгнет из валенок и чешет по раскатанной полозьями дороге так, что только пятки к спине прилипают.
22 марта в нашей деревне всегда праздновался день прилета птиц. Нынешняя весна выдалась затяжная, еще в полях было бело от снега и даже не прилетели грачи — первые вестники тепла и света, но все равно бабушка напекла жаворонков. Лепил их из теста дядя Леша, и они походили на настоящих — с раскинутыми, как в полете, зубчатыми крылышками, с изюминками вместо глаз. А подрумяненные в печи, эти птички-невелички совсем стали красавицами.
Бабушка не разрешала таскать на улицу куски, но хлебные жаворонки — совсем другое дело. С ними можно было бегать по двору, подняв их самолетиками над головой, и распевать во все горло:
Жаворонки, прилетите,
Красну весну принесите.
За этим-то делом и увидел меня гайдабуренок Ванька-шалопут. Словно кот, почуявший добычу, он через плетень маханул к нам во двор, да так, что один валенок скинулся с ноги и подлетел выше сарая. Обувшись, Ванька подбежал ко мне и стал канючить:
— Дай одни, у тебя же два.
— А почему своих не напекли?