Светозары (Трилогия) - Страница 102


К оглавлению

102

Гнутая старуха наконец показалась из-за синей занавески, неся в обеих руках по алюминиевой тарелке.

— Хлеб везешь, на хлеб сидишь, а кушать нет, — непонятно проговорила она и улыбнулась: морщины лучами пошли вокруг большого крючковатого носа.

Она поставила передо мной тарелки. На одной было три ломтика черного хлеба, таких тоненьких, что они просвечивали насквозь; на другой — немножко жареной картошки, нарезанной аккуратными кубиками.

— Кушай маленько, — сказала старуха, — больше кушать нету, — а сама села напротив, склонив к плечу голову, и, подперев щеку ладонью, приняла горестную позу и уставилась на меня своими круглыми выпуклыми глазами. Я ежился под этим бессмысленным взглядом, не знал, что делать, и только успевал сглатывать слюну, которая копилась во рту от нестерпимо вкусного запаха, источаемого черными ломтиками хлеба.

— Кушай маленько, — повторила старуха. — Я пуду поглядеть на тепя… Ты похожий на Фрица, который мой сынок. Фриц был когда мальчик, он был такой же… как это? Такой же очен длинный и очен худой… Тепер погиб Фриц…

Я почувствовал: у меня отвисла нижняя челюсть:

— Какой Фриц? На какого Фрица я похож?

Старуха приподнялась, подставила ухо:

— Что говорил?

«Да это же немка! — догадался я. — И сын у нее, этот самый Фриц — тоже немец! А я расселся, угощаться вздумал!»

Старуха тревожно глянула на меня, будто угадала мои мысли. Заговорила быстро, еще больше коверкая русские слова:

— Ми немцы… Ми — из Поволжья приехаль… и ненавидим фашист… Мой сынок Фриц на трудовой фронт погиб…

Я не слушал старуху. Перед глазами вдруг отчетливо возник газетный снимок: на затоптанном грязном снегу лежит истерзанная девушка. Рубашка на ней разодрана в клочья, будто катала ее по снегу целая свора собак. На шее у девушки — обрывок петли из толстой веревки…

Газету с таким снимком принесла однажды в класс наша старенькая учительница Анна Константиновна. «Дети, это Зоя Космодемьянская, — сказала она и пустила газету по рядам. — Постарайтесь запомнить этот снимок на всю жизнь… Это у меня самая большая к вам просьба». Первыми заплакали девчонки. Анна Константиновна тоже отвернулась к окну, стала громко сморкаться в носовой платок. А потом и мы, мальчишки, не выдержали: кто закрыл ладонями глаза, будто голова вдруг разболелась, кто под парту будто за упавшей ручкой полез…

И сейчас, глядя на старуху немку, я почувствовал, как что-то перевернулось у меня в груди, как сами собой сжались кулаки до боли в ладонях от впившихся ногтей. Я положил на тарелку взятый хлебный ломтик, вылез из-за стола, попятился к двери. Старуха глядела на меня и горестно качала головой.

На улице я стал вытирать кончики пальцев, которыми держал ломтик хлеба.

Наши уже напоили лошадей и собрались ехать дальше. Я никому ничего не сказал. Только когда отъехали от села, перебежал на телегу к Васильку, спросил:

— Я похож на Фрица?

— На какого Фрица? — вытаращился Василек.

— Ну… на фашиста.

Он оглядел меня внимательно, серьезно сказал:

— Вообще-то что-то есть. На картинках фашистов рисуют, как они от наших драпают — такие же худющие, шкелеты одни. И лохмотья, как на тебе: заплатка на заплатке…

7

На закате солнца наш обоз дотащился до какого-то села. Село было большое, старинное, потому что, как и в наших Ключах, возвышалась здесь над серыми избами облупленная пегая церковь с ободранным куполом, а церкви в нашем глухом краю — очень большая редкость, только по большим и старым селам.

— Чо за деревня, начальник?! — крикнула Клавка Пузырева, обращаясь к Сеньке Палкину.

— Копкуль! — донеслось с передней подводы.

Копкуль… Копкуль… Знакомое название вертелось в памяти и никак по давалось, выскальзывало, словно рыба из рук. «Копкуль… Да ведь это же… Здесь же отца моего нашли, когда он заблудился и замерзал в степи!.. Да, да, именно в Копкуле! После страшной бури, которая продолжалась без перерыва двое суток, доярки пошли утром на ферму, чтобы откопать коровники, спасти голодных, непоеных и недоеных животных, и увидели на озере, на льду, с которого содрало ветром снег, странное существо… Моего отца то есть…»

Эти рассказы пятилетней давности ожили в моей памяти. Обоз наш подъезжал к селу, усталые кони еле волочили ноги, бричка скрипела протяжно и жалобно, и в скрипе этом назойливо слышался один и тот же мотив:


Степь да степь круто-ом,
Путь далек лежи-ит…
В той степи-и глухой
Замерзал ямщи-ик…

«А где же это озеро? — оглядывался я по сторонам. — Где-то на краю села должно быть…» И мне стало стыдно, что я так быстро позабыл об отце, совсем перестал о нем думать. Да, вспоминать о нем стал я все реже, это так. Но не позабыл, неправда! Отец всегда был со мной, всюду незримо присутствовал. Он советовал, учил, заставлял и отговаривал. Только живой облик его постепенно стирался в памяти…

При въезде в село обоз остановился. Сенька спрыгнул с телеги и позвал нас к себе.

— Ночевать будем у моего дяди, отцова брата, — сказал он. — Дядя с этим самым… с завихрениями, — Сенька покрутил у виска указательным пальцем, — с приветом, в обчем… И жадный, как суконка. Но выхода у нас нет. В степу холодно, околеть можем…

Мы подъехали к дому, у которого из-за высокого дощатого заплота виднелась только зеленая жестяная крыша. Сенька долго стучал, но ворота никто не открывал. Потом неожиданно раскрылась калитка, из нее выскочил квадратного сложения мужик на кривых, калачом, ногах. «Как у казаха, — отметил я. — Но, говорят, у казахов кривые ноги, потому что они всю жизнь верхом на коне, а у этого почему?» Голова у мужика была тоже квадратная, a на седом ежике волос, на жесткой щетине щек и подбородка были рыжие пятна, будто голова долгое время валялась среди железного хлама и местами поржавела. Но самое удивительное у этого странного человека — это его глаза. Они были крохотные, какие-то неуловимо-текучие и светились, как две капельки ртути.

102