— Дурак! — сразу же вскипает дед. — Да как же это создалась сама собою? Попробуй-ка шти сварить из ничего, без воды да картошки? Ша-ариком! А как же ты по шарику-то ходил бы, ядрена корень! А воду возьми. Как же речки да озера на шарике-то твоем удерживаются?
Дядя Леша безнадежно махал рукою, а мне казалось, что дед прав: действительно, как это на шарике удерживаются дома, люди и все прочее? Тут на скользкой горке — и то не удержишься, кубарем вниз покатишься.
А дед говорил мне:
— Не слушай ты его, еретика окаянного, давай-ка молитвам тебя лучше буду учить.
Он нараспев читал молитвы, а я повторял за ним диковинные слова, не понимая в них ничего. И оттого, что не понимал, — никак не мог запомнить, сколько дед со мною ни бился.
— Бестолковый. Тупой, как солдатский сапог, — наконец решил он и отступился от меня.
По субботам дед «служил молебен». Он вставал рано, когда в избе все еще спали, зажигал перед иконой свечку и становился на колени. Как-то и проснулся от его шепота и свесил голову с полатей. Дед торопливо крестился и так низко кланялся, что борода его, словно красный веник, мела по полу. Я впервые видел «молебен», и меня отчего-то вдруг разобрал такой смех, что я не удержался и громко прыснул в подушку. От неожиданности дед звонко трахнулся лбом об пол, потом вскочил и заорал, багровея:
— Ах, растудыт-твою так, ядрена корень! И помолиться, ироды, не дают!
Он запустил в полати валенком, поматерился еще немного и снова встал на колени…
Дед часто любил повторять: «Бог-от, он все видит, от него, паря, не спрячешься». И это была правда. С какой бы стороны иконы я ни заходил бог все равно смотрел на меня в упор своими круглыми, как у гуся, глазами. Я пробовал быстро перебегать из угла в угол избы, надеясь, что он не успеет за мною углядеть, но и это ни к чему не привело. Мне казалось, что бог неотступно следил своими злыми липучими глазами только за мною одним, будто больше никого и не было в избе… А такая слежка была мне теперь как раз ни к чему. Дело в том, что вот уже несколько дней меня страшно волновала одна таинственная вещь, которую я увидел в бабушкином сундуке, когда она рылась там, перекладывала разные манатки. Эта вещь лежала на самом дне сундука, длинная и тонкая, завернутая в промасленную холстину. Я спросил у бабушки, что это за штукована.
— А это дедушкина сабля, — сказала она. — Еще с германской войны он ее принес, за храбрость его наградили… Он ведь, дедушка-то наш, шибко отчаянный да проворный был в те поры, два Георгиевских креста имеет…
Но я уже не слышал ласковую бабушкину воркотню, я весь был поглощен никогда не виданной мною саблей.
— Разверни, бабушка, дай посмотреть, — начал я канючить.
— Что ты, батюшко, что ты, — испугалась она. — Рази ты не знаешь нашего деда? Да он и пальцем к этой холере притрагиваться не велит, да он за это… голову оторвет и в глаза бросит.
— Как это так можно — оторвать голову и бросить ее в глаза?
— А вот уж дед сможет, он на все мастак…
С того-то времени и потерял я покой. И целыми днями думал теперь только о том, как незаметно залезть в сундук, посмотреть саблю. Сделать это было не так трудно, я часто оставался в избе один, с малышами, но мешал бог. Сколько раз подкрадывался я на цыпочках к заветному сундуку, тихонько приподнимал крышку, но всякий раз пугливо оглядывался на икону и не выдерживал злого божьего взгляда. Я возненавидел бога и придумывал всякие хитрости, чтобы его обмануть. Вспомнилось мне, как бабушка, смеясь, рассказывала однажды:
— Лексей-то, когда маленький был, дак чо учудил, шантан этакий. Приходим как-то с дедом домой из гостей, стали за стол садиться, а он, дед-то, хотел перекреститься на свою икону, да так и окаменел, не донеся руку до лба, глаза выпучил — то и гляди на пол выкатятся. Я даже испугалась: «Што с тобою, Семен?» — «Да ты глянь только, — кричит, — ядрена корень!» Глянула я на икону — и ахнула. Она вся как есть в сметане выпачкана. Лексей натворил, кому же больше. Он один дома оставался. Отец его за ухо: «Зачем ты это сделал?» А он хнычет: «Прости, тятенька, больше не буду. Это я боженьку сметанкой кормил, штобы он не рассказал тебе, как я сливки с кринок снимал». Больно уж сливки любил, шкодник этакий…
Когда я вспомнил этот рассказ, ко мне неожиданно пришло простое решение. Я пошел по стопам дяди Леши, но сделал хитрее. Оставшись как-то в избе один, я придвинул к углу стол, поставил на него стул и, взобравшись на этот помост, накинул на икону черную бабушкину шаль. Потом спокойно открыл сундук, разворошил пахнущие нафталином разные шмутки и достал саблю. Дрожащими руками развернул промасленную холстину. На черной костяной рукоятке прочитал по слогам желтые слова: «С. М. Прокосову за доблестную храбрость и отвагу…» Я вытащил саблю на ножен, попробовал на палец сияющий голубой сталью клинок, и меня охватил непонятный восторг, даже жарко стало. «Вот он у меня какой, дедушка, — снова с гордостью подумал я. — И ничего, что злой иногда бывает, зато — самый храбрый герой…»
А на бога у меня злость прошла. Не выдал он. Никто так и не узнал, что брал я саблю. Может быть, не увидел он этого из-под платка, а может, и сам-то он, бог, всего лишь — темная личность, намалеванная на доске, — как говорит колхозный кузнец Гайдабура дядя Яков…
Переехав к деду и бабушке, мы стали жить с Гайдабурами по соседству. Наши дворы разделял только низенький плетень, который я, презирая калитку, запросто перепрыгивал с разбега.