Бригадир не стал ждать, когда из МТС пришлют трактор, чтобы запустить молотилку от мотора. Надежда на технику нынче слабая. Решили молотить опять же дедовским способом: запрягать в дышла-водила быков и гонять их по кругу. Быки крутят огромное колесо, от него — специальный привод к молотилке.
Но где их взять, быков? Целых четыре пары? Их всего-то в бригаде осталось десяток, да и те снопы с поля возить не управляются…
Та-ак, размышляет Живчик, напрягая все свои умственные способности. Знает он: великие открытия частенько делались до смешного просто. Например, Ньютон открыл закон земного притяжения после того, как увидел случайно в саду падающее на землю яблоко… Та-ак, днем быков со снопов не снимешь, факт. А если, это… малость на них ночью? Ну, сколько можно, сколько потянут?..
Ночью со стороны может показаться — пожар на току. Пламя полыхает, в дымной красноватой мгле люди мечутся. Суета, неразбериха…
Но это только со стороны. В самом же деле на току молотят хлеб. Круговина расчищенной, утрамбованной земли освещена кострами да керосиновыми фонарями «летучая мышь». И все здесь идет своим чередом, без лишней суматохи. Каждый знает свое место и свою работу.
Ванька-шалопут гоняет по кругу быков. Сидит на крестовине и щелкает длиннющим бичом. У него это здорово получается, быки его слушают. Я попробовал — не то! Усталые в усмерть животные еле волокут ноги, а то и вовсе останавливаются. И вроде бичом владею не хуже Ваньки…
— Эх ты, поет! — издевается Шалопут. — Материться не умеешь! Стишками своими хвастал, а материться не научился! Чихали быки на твой бич, они тока матерков боятся!.. Вот, гляди!..
Он начинает загибать по-взрослому такие кудрявые маты, что быки сразу оживляются, словно бы даже веселеют и наддают ходу.
Но главная-то работа не здесь, а там, около молотилки. Молотилка стоит посредине тока — огромное и нелепое сооружение на больших колесах, собранное из досок, жести, зубчатых шестеренок, шкивов, решет-грохотов, валиков, барабана и прочих премудростей. Она грохочет так, что не услышишь не только рядом стоящего соседа, но и собственного голоса.
Впрочем, переговариваться здесь некогда. Молотилка, когда она работает, неутомима и беспощадна. Человека три самых крепких мужиков только успевают подавать снизу пшеничные снопы на самую верхотуру — на полок. Снопы — эти мужички с ноготки в дубленых, перетянутых опоясками полушубках скачут акробатами (видел таких в кино), взлетают на четырехметровую высоту, там их ловит стоящая на полке женщина, разрезает ножом пояса, распускает колосья веером и подает главному лицу на молотилке — барабанщику. А тот уже нужными порциями пускает колосья в барабан, в его гулкую ненасытную утробу. Барабан сытно рычит, перетирая стальными зубьями колосья, вымолачивая зерно, но лишь на секунду замешкайся — и вся молотилка начнет скрежетать вхолостую, подвывать зубчатыми валиками, биться пустыми решетами: Давай! Давай! Давай! Давай!
— Подава-ай!! — не своим голосом ревет сверху Федор Михайлович, барабанщик.
И с новой силой начинают прыгать снопы-акробаты, будто сами по себе взлетая кверху в багровых отблесках костров. И мужики-подавальщики, на ходу затянув до отказа широкие солдатские ремни на тощих животах, закусив окровавленные губы, снова налегают на вилы, пока — нередко случается — кто-нибудь не надает на землю обессиленный.
И тогда останавливается молотилка, смолкает адский грохот, люди с фонарями спешат к упавшему. Поднимают его, дают испить воды, а сами с упреком косятся на бригадира.
— Ничего, ничего, — виновато бормочет Федор Михайлович. — Пусть отдыхнет, я сам на его место встану. А ты, Марья, лезь на полок, становись к барабану… Как же иначе-то, дорогие товарищи? Нельзя иначе-то: момент упустим — пропадет хлебушко… Родине он нужен сейчас как воздух… Самый драгоценный он сейчас. Да и вам… Потерпите, дорогие мои… Зато с хлебушком будем…
Отстрадовали в ту осень с великим трудом, с горем и слезами пополам. Хотя и рано еще говорить: отстрадовали. Чуток только прибрались на полях, но солома еще не свезена, много осталось хлеба в скирдах, снопах возле гумна и тока, молотить эту пшеничку придется «до белых мух», а то и зимой, в ядреный морозец.
Но все-таки главную работу сломали, своротили: выйди в поле, погляди, — чисто кругом, просторно; на все четыре стороны золотится щетинистое жнивье, табунятся над ним грачи, вороны, всякая поздняя птичья мелочь, а то и пролетные гуси-гуменники, казара, лебеди, быстрокрылые стаи уток опустятся на пустынное поле — редко какая птица хлебушком брезгует, разве что хищники-стервятники.
Вот в эту-то пору, в конце сентября, и закипают огородные работы. Главная из них — копка картошки. Что и говорить, работа тяжелая, грязная, но я любил ее, и до сих пор отношусь к ней с памятливым добрым чувством, потому что ни в каком другом, пожалуй, деле не чувствовалась такая ответственность: картошка для нас была всему голова, остаться без картошки было равнозначно смерти. А еще я любил эту работу, выражаясь по-современному, за коллективный энтузиазм, а еще за то, что уж на картошке-то всегда был сыт по горло…
Вот ранним-ранним утром заполошная наша бабушка Федора врывается со двора в избу, и начинается чистый переполох.
— Спите, нечистые силы, лешак вас задери?! — набрасывается она на всех сразу. — Дрыхнете, окаянные души, покеда солнце в зад не припечет?! А люди-то, люди-то уже робят вовсю, по всей деревне стукоток стоит!..