Светозары (Трилогия) - Страница 91


К оглавлению

91

В колхозе Сашка брался за самую тяжелую мужицкую работу. И мог глотку перегрызть тому, кто хотел его пожалеть, дать поблажку.

Так он заново утверждал себя среди людей, так боролся за свою любовь. Но если бы все зависело только от нас самих. Ох, как непроста и подчас жестока человеческая судьба!

5

Живчик, бригадир наш, человек и впрямь удивительный! Сколько шишек валится на его голову, а он хоть бы хны: как с гуся вода. И виду не подаст, каково у него там на душе, — все бегом да вприпрыжку, все пошучивает да поругивается.

Шишки-то главные сыплются сверху, из конторы колхозной да из райцентра. А он и на начальство вроде бы ноль внимания. Это как же так, а? Да любого нашего колхозника возьми: какой ни будь он бойкий да языкастый, a перед начальником — как овечий хвост дрожит. Потому как приучили за многие годы подчиняться и чины почитать. Гавкни чего поперек, — живо тебя за ушко да на солнышко. «А против кого, субчик, вздумал лаять? Против того, кто поставлен у руководства Советской властью? Кому вставляешь палки в колеса?..» Что уж говорить о больших начальниках, — тут задрипанного налогового агента из окна увидят, так готовы в подпол спрятаться, как делала это, завидя почтальонку, покойная бабушка Кулина, боясь очередной «похоронки». А Живчик? Этот с кем угодно сцепится, никому спуску не даст. Совсем вот недавно вернулся из райцентра, с очередной головомойки.

— Чо, Федор Михайлович, небось, опять последнее! — участливо спрашивает кто-нибудь из мужиков.

— Последнее, брат, — чешет в затылке бригадир. — Последнее предупреждение.

— Чего хоть приписали?

— A-а, коллективную пьянку, — машет рукой Живчик. — Про сабантуй наш кто-то донес, да малость факты исказил: оказывается, не мой собственный велосипед мы пропили, а колхозную молотилку и двух лошадей… Во, как!.. И какой же это сволочи делать нечего, сочинительством занимается? — скажет грустно так и в самом дело опечалится, задумается на минуту, а там уж, гляди, опять понесся вприпрыжку, как мячик, раздавая во все стороны одобрения и порицания.

А страда в самом накале, люди валятся с ног от усталости и бессонницы, исхудали вконец, почернели лицами, но в глазах — неукротимый лихорадочный блеск: скорей, скорей! Осенний день — год кормит. Не тот хлеб, что на полях, а тот, что в закромах.

На небе облачко покажется, так не только старухи, а и молодые невольно осенят себя крестом: пронеси, господи! Но жаловаться грех пока. Деньки стоят, как по заказу, — светлые, звонкие.

Утром, только зеленая полоска зари обозначится на востоке, деревня уже просыпается. У общественного колодца заскрипел журавель, за огородами прогрохотала телега, где-то в лугах тоненько заржал жеребенок.

И вот уже дядя Троша, пастух наш, заиграл на своем рожке в дальнем конце деревни. Из дворов выходят коровы, вялые, медлительные спросонья, и сразу запахло пылью, парным молоком, нахолодавшими за ночь травами.

А заря разгорается, из печных труб то там, то здесь начинают подниматься розовые дымы, окна некоторых изб полыхают кострами: там затопили русские печи.

На улицу, как ошпаренные, начинают выбегать бабы, изредка мужики. Дожевывают что-то на ходу, через плетень уже кричат кому-то в свои дворы — дают домочадцам последние наказы по хозяйству.

Доярки, бренча подойниками, спешат на ферму, остальные бегут в поле, волоча косы, грабли, вилы.

Бригадир Федор Михайлович верхом на коне, в неизменной белой рубахе, трусит по улице торопкой рысью, останавливается, оглядывает с высоты спешащих колхозников, как командир свое войско.

— Ты, Хведор Михалыч, дак прямо чистый Суворов! — задирают его бабенки, что помоложе. — Прокатил ба до первой копешки!

— Надо ее, паря, допрежь сробить, копешку-то, — подражая чалдонкам, отзывается бригадир, и на темном лицо его в улыбке вспыхивают зубы.

— Дак тамока уж мы не тока копешку заделаем! — хохочут бабы.


Я учусь помаленьку разбираться в людях, многие из них для меня давно понятны, со своими думами, надеждами, желаниями. Эти их чувства и помыслы просты, как воздух, как хлеб, они похожи на мои собственные, потому и близки мне, понятны.

А вот в бригадире, Федоре Михайловиче Гуляеве, для меня много неясного. И это постоянно к нему притягивает, заставляет думать о нем, приглядываться и прислушиваться. И такое отношение к Живчику, видно, не только у меня. Вспоминаю разговор возле кузницы. Прибежал я зачем-то к дяде Леше, а там перекур как раз: бригадир с дядей на порожке сидят, а напротив, на чурбаке, дед Тимофей Малыхин громоздится. И засмаливают молча в три самокрутки — аж дым коромыслом. И тут дед Тимофей, с виду угрюмый, даже стеснительный чалдон, вдруг заговорил ни с того ни с сего:

— Хочу полюбопытствовать… Имею антирес… Вот ты, Михалыч. Грамотный. Балакают, в районных начальниках ходил. Скажи, кака сатана заставляет тебя в нашем назьме возиться? Кака тебя дурная муха укусила?

— А девки у вас тут больно хорошие! — весело откликнулся Живчик. — Прямо сами на шею виснут. Я здесь чувствую себя, как воробей в малиннике.

Дед Тимофей на эту шутку не улыбнулся, а только больше насупил брови, уставился в землю. Похоже, он совсем не понимал шуток, так же, как не понимает их, скажем к примеру, любое животное — не дано… И Федор Михайлович тоже насупился, поглядел на старика долгим внимательным взглядом, на морщинистых от ожога скулах шевельнулись желваки.

91