Светозары (Трилогия) - Страница 75


К оглавлению

75

4

А утром я сочинил первые в своей жизни стихи. Теперь уж не помню их наизусть, осталось только какое-то смутное чувство восторженности, — были, наверное, там и полыхающие светозары, и скачущие по степи кони, и еще что-то в этом роде, по-детски наивное и беспомощное. И помню еще, что именно с тех пор стала частенько посещать меня странная музыка, скорее даже какой-то неясный гул, который томился во мне, просясь, чтобы я выкричал его стишками или песней…


К Чумакам, где жил дедушка Арсентий, мы подъезжали на ранней утренней зорьке. Степь здесь была совсем голая, ни деревца, ни кустика кругом, только белесые проплешины солончаков да кое-где зеленые от осоки и камыша, вонючие болотца, над которыми кружили в ныряющем полете на своих округлых мягких крыльях беспокойные, вечно чем-то недовольные, дико орущие чибисы.

Деревня вытянулась единственной длинной улицей по низкому, пологому берегу Чанов и была совсем не похожа на нашу. Песчаная дорога, ни травы, ни палисадников, — все голо и уныло вокруг. Саманные хибарки такие крошечные, что кажутся неправдашними, игрушечными, вылепленными ребятишками из глины. Уж на что бедна, неказиста наша деревня Ключи, а эта и совсем нищенской выглядит. Углы многих избушек обвалились, окна маленькие, незрячие, как глаза у древних старух. Всюду на ветхих пряслах развешаны для просушки сети, невода, бредни, пахнет болотной тиною, тухлой рыбой, едким кизячным дымом. Не видно ни людей, ни куриц, ни собак, — уж есть ли тут кто живой? Не вымерла ли деревня от холеры или чумы?

Что и говорить — тоскливая, безотрадная картина… Но я заметил, как потеплели серые, всегда жестковатые глаза бабушки Федоры, как молодым светом озарилось ее большеносое морщинистое лицо и вся она встрепенулась, ожила, затараторила без умолку:

— Во-она, за тем мыском, видишь? — указала она рукой на озеро. — Видишь? Тамока мы с тятей чуть не потонули однажды летось. Это ищо когда я в девках была… Сети сымать поплыли, а сиверко-низовик возьми и налети. Раскачал озеро, барашки по нем пошли, а волнища-то ка-ак хлобыснет по борту! Лодка-то наша и опрокинулась. А рыбаки, хоть и всю жизнь на воде, а плавать-то, как ни чудно это, почти никто не умеет. Даже зазорно считается у рыбаков: как это плавать без лодки, нешто мы рыбы безмозглые? Я-то ищо умела бултыхаться по-собачьи, а тятя сразу — топором ко дну. Поймалась я за лодку, ору дурнинушкой, тятя вынырнул, рот распялил, рукой што-то показывает, а волна-то опять накрыла его с головой. Вдругорядь вынырнул ближе, тоже за лодку ухватился. До-олго барахтались, пока до берега добрались. Я спрашиваю: «Чо ты кричал-то, тятя, чо показывал?» А он: «Показывал, штоб сети ловила, унесет сети — хоть живьем всей семьей в могилу ложись…»

Бабушка светилась вся, даже румянец проступил на щеках сквозь темную, похожую на измятый пергамент, кожу.

— Вот она, деревенька моя родимая, стосковалась я по тебе, изгорюнилась… Ишь, избенки-то, будто к воде искупаться пустились наперегонки…

Я вертел головой, оглядывался по сторонам и не мог понять, чему так радуется бабушка Федора? Прежде думал: беднее нашего села и на свете нет. А здесь и совсем жилым духом не пахнет. Чему же тут радоваться?

— Шибко уж бедно живут, — сказал я бабушке. — Никакой животины не видно, один песок…

— Знамо дело, что бедно, — бодро отозвалась она. — Откуда ему, богатству-то, здесь быть? Хлебушко не сеют, скотину не водят — вишь, землица какая неудобная, солонцы сплошь. Озером и живут, рыбкой одной и кормятся… Ране-то, до войны, на рыбку и хлебушко, и мясо меняли, а теперяка где чо промыслишь? Так и живут…

Мы подъехали к саманной избенке на другом краю села. Стояла она на отшибе, ничем не обгороженная, — как говорится, ни кола ни двора, — и в землю вросла по самые окна, будто осела под тяжестью долгих лет. Камышовая крыша почернела, запыленные оконца казались подслеповатыми.

Своего столетнего прадеда представлял я чуть ли не Савелием, богатырем святорусским из поэмы Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». А тут выбежал из своей хибарки шустрый старичок, маленький, весь усохший, в холстинных штанах и рубахе, которые пузырились на нем, болтались, как на колу.

— Никак, Федора?! — вскрикнул он и даже подпрыгнул от удивления. — Ну-у, дочка, ты дак прямо, как барыня — на своей коняге. Можа, единаличну жисть у вас в колхозе объявили? А это што с тобой за добрый молодец? — старичок подошел ко мне, костяной холодною рукой погладил волосы, поцеловал в лоб. — Неужто Павла-покойничка сынок этакой вымахал?

— Он и есть, — сказала бабушка. — Сережкой зовут.

— Сережкой? Кулига тебе греха! — восхитился дедушка Арсентий. — Дак не вчера ли я на руках его тетёшкал, он ищо за пазуху мне умудрился напрудить?

— Бежит, тятя, времечко, — вздохнула бабушка, подошла к отцу, обняла, троекратно поцеловала в лысую голову. — Ты дак и не старишься, вроде, — все бегом да вприпрыжку…

— А што мне годы! — задорным петушком приосанился дедушка. — Годы — не уроды! Мне вот с рождения как покрутили пружину, так по сю пору и прыгаю без роздыха…

Из избенки выкатилась крепенькая старушка, эта совсем уж маленькая была, ростиком пониже даже деда Арсентия и бабушки Федоры.

— Ахти господи, гостеньки к нам дорогие! — запела она. — Жнала бы, дак утрось печку жатопила бы.

— Это — Жужилка, — указывая на свою старуху, сказал мне дедушка Арсентий. — Увесь день ходит: жу-жу-жу-жу… Потому, как жубов нету.

75