Потом все стихло. Потом Тамарка сказала:
— Помнить лебедя на озере?
Сашка ответил что-то сдавленным голосом, — кажется, он плакал…
Я тихонько вылез из канавы, по-за плетнями направился к своей избе.
— Я люблю тебя, Саша, — донеслось до меня из темных лопухов.
И не было больше ревности, не было никакого сожаления.
— Прощай, Тамарка, — почему-то сказал я про себя. А еще подумал: надо поспешить домой, завтра мама чуть свет разбудит на работу. Да еще дядя Леша к кузнице велел подвернуть: лемех у моего плуга совсем затупился, надо отточить.
А домой не хотелось — вечер уж больно был хороший. В небе проклюнулись первые звезды — острые и сверкучие до звона. Такие бывают только в наших Кулундинских степях.
Легкая теплынь текла над землею, и терпко пахло дымом: на огородах жгли прошлогоднюю картофельную ботву. У багровых костерков маячили в темноте зыбкие силуэты, и длинные тени от них призрачно скользили по плетням и пряслам, по стенам задремавших изб.
— Прощай, Тамарка…
Мне опять вспоминается детство…
Деревенька наша была затеряна в бескрайних просторах Кулундинских степей. Но все ли представляют, что такое настоящая степь? Это плоская, без кустика и деревца равнина, неоглядно разметнувшаяся во все концы света. Зимою до горизонта белые снега, а летом степь покрыта бурыми, выгоревшими травами, белесыми островками едкой полыни да проплешинами сверкающих на солнце солончаков. И надо всем этим — широкое небо, тоже белесое, как выгоревший за лето бабий платок.
Трудно вообразить себе степь, пока не увидишь ее своими глазами. Да и на полотнах живописцев степь почти не встречается. Художники любят изображать тенистые дубравы с солнечными бликами на траве, скалистые берега с белоснежным прибоем, горы, наконец, где игра света и тени бывает изумительно яркой и пестрой.
Но попробуйте нарисовать степь. Зимою, например. Чистый лист бумаги разделите горизонтальной чертой, лучше под линейку — это и будет горизонт. Нижнюю часть листа закрасьте голубоватым: степь покрыта снегом. Верхнюю часть тоже чуток подголубите: блеклое небо над степью. Вот и вся картина. Переверните ее вверх тормашками — будет почти то же самое. В абстракционизме обвинить могут!
А между тем степь неповторима! Летом над всеми другими запахами господствует здесь терпкий запах полыни. На нем настоян воздух, им пропитана одежда, полынным привкусом отдает озерная вода, даже коровье молоко немного горчит и пахнет полынью.
В жаркие дни, когда стекленеет добела раскаленный воздух, неожиданно вдруг налетают горячие ветры, и по степному раздолью, вырастая словно из-под земли, начинают метаться вьюны желтой пыли, захватывают и поднимают на огромную высоту все, что ни попадается на пути.
Зато лунные ночи растворяются в недокучливой теплыни и напоены такой неземною тишиной, что крик перепелки во ржи слышен за много верст. Голубое безмолвие заколдовывает, и начинает казаться, что зеленоватые звезды роятся в вышине, сталкиваясь, издают хрустально-чистые звуки. Прозрачное облачко прикроет луну — и тогда безмолвными призраками помчатся по степи причудливые тени, словно табуны диких лошадей с клубящимися по ветру гривами…
Но я не ставил своей целью описывать степь. Всегда вот так: только коснешься милых сердцу воспоминаний — и трудно уже отделаться двумя словами от нахлынувших картин, и поведет тебя, понесет по течению… А я ведь всего-навсего хотел рассказать, что деревенька моего детства располагалась за сотни верст от шумных городов и больших дорог, а потому появление здесь нового человека со стороны было целым событием и долго обсуждалось на все лады сельскими жителями.
Таким человеком, приехавшим к нам сразу после войны, оказался дядя Троша — тщедушный мужичок с удивительно синими, как весеннее небушко, глазами на иссеченном морщинами лице.
Говорили, что родную деревню его, которая была где-то под Курском, дотла спалили немцы, отец и мать пропали без вести, а сюда он приехал по настоянию своего фронтового друга Николая Агуреева, нашего односельчанина. Сам Николай еще служил где-то за границей, а дядя Троша поселился у его родителей — они приняли изувеченного солдата, как родного сына. Он был тяжело ранен в шею и потому голову держал набок, словно воробей, который прицеливается к зернышку. Да к своим маленьким испеченным личиком под большим козырьком кепки, своими шустрыми повадками дядя Троша как-то неуловимо напоминал воробья.
Работать он устроился колхозным пастухом. И однажды утром, заревой ранью, село наше разбудили странные звуки, никогда доселе здесь не слыханные. Раздольная мелодия, чудная песня без слов звучала и трепетно переливалась в синем воздухе… Даже горластые петухи ошарашенно замолкли, а скворцы тут же переняли мелодию и стали дружно подпевать. Удивленные бабы повыскакивали на улицу. Посередине села гордо вышагивал дядя Троша и, запрокинув голову, дул в длинную дудку, сделанную из прямого бычьего рога. Он перебирал пальцами по дырочкам своей дудки, как по клавишам гармони, и звуки получались то протяжными и трубными, то нежно плескались и звенели, как весенние ручейки.
Вскоре село привыкло к пастушьему рожку. Он будил на заре хозяек, и женщины, вечно хмурые от тяжких забот и горя, теперь улыбались дяде Троше.
А с коровами творилось непонятное. Если прежним пастухам стоило большого труда выгнать их из села за околицу — буренки шарахались от пушечных ударов кнута, рвались во дворы и огороды, — то теперь они сами выходили из ворот на дорогу, чинно пристраивались за спиною дяди Троши и покорно шли в поле, словно рогатое войско за своим полководцем.