— Говорят, оне колодцы закапывали, когда наши бойцы в ихних степях отступление вели. Штобы, значит, бойцы гибли без воды. И скот весь прятали, морили их голодом… Не верите? Вот вам крест во все пузо! — и Ванька «осенил» крестом свой тощий живот.
Несколько дней калмыки жили в конторе, пока для них оборудовали давно пустовавший колхозный свинарник, что стоял на отшибе деревни. Свинарник был литой из самана, в нем наскоро слепили кое-какие глинобитные печи, сделали в два яруса нары, вместо матрацев и всяких там одеял-подушек привезли несколько возов соломы — живи, не хочу!
Всему населению — и нам, ребятишкам, особенно — общаться с калмыками запретили строго-настрого. Ходили слухи, что их шубы, которые они не снимали с себя ни днем, ни ночью, кишели вшами, и потому, мол, от калмыков можно было запросто схлопотать любую заразу. Говорили также, что париться в бане им не позволяет религия, и когда в райцентре погнали их мыться в общественную баню, то они не пошли туда даже под угрозой милицейских пистолетов.
Да, слухи ходили одни причудливее и страшнее других. Будто чай калмыки пьют соленый и добавляют в него топленое баранье сало, мясо едят только сырое, а вот теперь, за неимением мяса не прочь полакомиться зазевавшимся русским дитем.
Все эти россказни необычайно разжигали наше любопытство, но пойти к калмыкам мы, естественно, боялись, а сами они нигде в деревне не появлялись: им возили в их жилище какую-то пищу, какое-то топливо, и мы лишь издали могли наблюдать, как беспрерывно дымили над бывшим свинарником две трубы, да изредка выползало наружу закутанное в шубные лохмотья существо — нагрести в ведро снегу, чтобы натопить из него воды, или же «до ветру».
Другим препятствием общения с калмыками, кроме страшных слухов, был тот самый начальник в черной борчатке. Он, правда, жил и райцентре, так как опекал не только «наших» переселенцев, а и живущих в других селах, но к нам наведывался часто, бывал у калмыков и в конторе, о чем-то хлопотал и даже выступал, говорят, на колхозных собраниях. Он почему-то всячески старался, чтобы сельчане не общались с переселенцами. Кажется, он считался у них даже не начальником, а точнее сказать — надзирателем.
Это был молодой калмык, по-своему красивый, злой и резкий.
А время шло, о переселенцах вроде бы стали забывать, но ближе к весне снова поползли тревожные слухи. Будто калмыки мрут с голоду, как мухи, а поскольку рыть могилы нет у них сил, то трупы заворачивают в войлочные потники и зарывают на кладбище прямо в снег.
Будто в соседнем селе — Андреевке калмыки увели корову у одинокой старухи, которая жила на самом краю села. Зашли ночью во двор, избяную дверь приперли колом, вывели из сарая корову и ушли. Старуха все видела в окно, когда воры ушли, она подняла шум, разбудила соседей, которые освободили старуху из заперти, подняли все село. Какие были мужики, повскакивали на коней и догнали воров с коровою уже далеко за селом. Над калмыками учинили самосуд, их так избили, что один старик умер на месте. Приезжал будто их начальник, разбирался и решил замять дело, в суд не подавать, — говорят, больше опасался за свою репутацию: ведь ЧП произошло по вине калмыков.
А однажды я сам стал свидетелем страшной сцены, которую мне, сколько жить буду, никогда не позабыть. Не помню уж, зачем занесло меня аж на другой конец деревни. Оттуда проглядывалось наше сельское кладбище — в редких березах и занесенных снегом черных крестах.
И вот я увидел маленькое, горбатое и лохматое существо, которое медленно двигалось впереди меня по направлению к кладбищу. Преодолевая робость, я прибавил шагу, приблизился. Это оказалась калмычка в вывернутой кверху шерстью шубе (говорили, что так они вымораживают вшей).
Калмычка несла за спиной большой кожаный мешок — потому и показалась мне издали горбатой. Надо сказать, что у них большинство вещей были кожаные, из овчин: не только шубы, штаны, обувь, но и постельные принадлежности, кое-какая утварь. Даже воду и другие жидкости они держали в специальных, искусно сшитых мешках.
Так вот, за плечами у калмычки обвисал большой кожаный мешок. В нем было что-то тяжелое, он горбил и гнул женщину к земле.
И вдруг я, шагая тихонько сзади, заметил: в мешке что-то шевельнулось. Что там могло быть? Украла у кого-нибудь ягненка или гусака? Но почему тогда тащит не домой, а на кладбище?
А в мешке что-то завозилось сильнее, явственно раздался писк и вроде бы надсадный кашель. Калмычка резко сбросила мешок с плеча на дорогу. Потом приподняла и снова бросила. И только после третьего броска мешок совсем затих, перестал шевелиться.
Я стоял, окаменев от ужаса. Калмычка увидела меня, показала на мешок, невнятно забормотала:
— Дочка мой… Мучился, мучился, никак не помирал…
Я повернулся и побежал. Домой ли, или еще куда — больше ничего не помню…
А вскоре произошла и такая встреча. В школу к нам пришли два калмычонка. Во время какого-то урока раскрылась дверь, и они вошли в класс. Они были в своих обычных лохматых шубах и приблизительно нашего возраста.
Класс выжидательно притих. Растерялась и наша старая учительница Анна Константиновна. А калмычата подошли и протянули к ней руки.
— Мы хотим кушать, — сказал один.
— Мы ходим кушать, — слабым голоском, словно эхо, повторил другой.
— Ребята, — обратилась к классу учительница, — может быть, у кого-нибудь, что-нибудь?..
Кто-то из девчонок поднес калмычатам две вареных картошки, а кто-то отдал кусочек ржаного пирожка. Они поделили все поровну, проглотили, не жуя, подождали маленько. Но еды больше ни у кого не оказалось. Они постояли и ушли, тихо прикрыв за собою дверь.