— Ты думаешь, моим сынам, Никите да Андрею, жить не хочется? Оне помоложе тебя, а может, счас где-нибудь под пулями лежат… Ты-то чем лучше их?
Круглое лицо свата Петры стало наливаться свекольным багрянцем, даже стриженная под нулевку макушка порозовела. Он встал, сунул руки в карманы ватных штанов, мелко зашагал по избушке.
— Ну вот что, — сказал охрипшим голосом. — Давай, сваток, начистоту. Твои сыны воюют — им есть что защищать. А мне с каких таких кислых щей на рожон переть? За какие такие блага защищать ее, Советскую власть? За то, что она раскулачила нас? Мать и братьев моих где-то в болотах Васюгана сгноила? А какие мы были кулаки? Не мне об этом рассказывать, не тебе слушать. Сам знаешь лучше меня. Просто работали больше других — вот и все кулачество. Батраков-то сроду не держали. Отец на меня с восьми лет хомут одел, сам надорвался и сгинул, когда эту треклятую мельницу строили… Бедняки-то у нас в Сибири, при вольных-то землях, происходили из тех, кто поспать любил, пока солнце в зад не припечет…
— Во-он ты как запел, — протянул дедушка. — А от чего отец-то твой погиб, ты знаешь? От жадности он окочурился, вот отчего. Все в кубышку копил, все ему было мало. Бывало, снегу зимой у него во дворе не выпросишь. А давай-ка вот так теперь рассудим. Хорошо, что у вас в семье ребята одне нарождались — работники. Много ли их, таких-то семей, было на всю матушку-Сибирь? А ежели взять, к примеру, дружка моего, Тимофея Малыхина? Уж он ли не работник? День и ночь хребтину гнул, а из нужды вылезти так и не мог. Кто же виноват, што у него девки одне, с которых проку в хозяйстве, как от козла молока? Жену убивать? Дак она правду, пословица, говорит: баба — что мешок, што положил, то и несет… Или взять семью, где хозяин немощный, заробить себе на пропитание не в состоянии. Тоже виноватый? Твоему же тятьке такие вот и кланялись в ноги: одолжи, Христа ради, хлебца, не дай с голоду помереть. А он, тятька-то твой, еще куражиться, бывало, зачнет, какую-нибудь вдову сирую сапоги свои целовать заставит, потом только затхлой муки меру насыпет, а с новины две таких меры сдерет… Советска власть его, видишь, обидела! Да как у тебя язык такое говорить поворачивается? Она тебя, власть-то эта, несмышленым подобрала, наукам обучила, а ты теперь харкаешь на нее, поганец. При ранешной-то власти загнулся бы без тятьки с мамкой…
— Хватит! — взвизгнул сват Петра и, как вчера, грохнул о стол кулаком. — При другой власти я бы и сиротой не остался, чего несешь околесицу.
Но на этот раз окрик на дедушку не подействовал. Он не унимался:
— Немца, видишь, он, сукин сын, поджидает. А на кой хрен ты ему нужен, немцу-то? Думаешь, для того он тебя завоевывает, чтобы на божницу посадить да молиться на тебя? Не дождешься ты немца, скотина безрогая! В первобытность уйдем, траву станем жрать, лопухами заместо штанов прикрываться, а не будет того, чтобы немец на загорбок русскому забрался. Кишка у него тонка!
Теперь сват Петра пошел на попятную, попытался смягчить обстановку:
— Выпил ты, видно, лишку, Семен Макарович, вот и понесло тебя…
— Выпил… А ты знаешь о том, што у трезвого на уме, то у пьяного на языке?
— Ладно, давай лучше спать ложиться. Утро вечера мудреней.
…Но к утру сват Петра исчез. Мы проснулись — на нарах пусто. Думали, ушел управляться, как вчера. Я выглянул в окно — на дворе никого. Собрались, пошли поить овец. Когда выпускали отару, я позвал Егорку. Баранчик не откликнулся на мой зов, среди овец его не было видно.
Дедушка всполошился. Стали искать. Обшарили всю кошару, весь двор. Егорку нашли неподалеку от избушки, под стогом сена. Вернее, не самого Егорку, а его голову, ноги да требушину.
Я заплакал, дедушка начал материться:
— Вот ведь поганец, в бога мать твою душеньку! Даже шкуру прихватил, не побрезговал…
Прощай, Егорка! Больно доверчивый ты был — это тебя и погубило. Может быть, другая овца пошла бы под нож, но ты обрадовался человеку, когда ночью открыл он кошару, первый кинулся навстречу. А человек-то этот оказался волком…
Дедушка ходил на Шайдошские согры — проверял волосяные петли, которые ставил там на зайцев. Вернулся пасмурный, с пустыми руками.
— Вот ведь напасть какая! — ворчал он, сдирая сосульки со своей красной бороды. — Одного волка только с шеи скачали — другие объявились. В согре-то весь снег истоптан, как в овечьем загоне. Волчьи следы, во какие лапищи, — дедушка показал свою большую ладонь с растопыренными пальцами. — Теперь добра не жди. Гон у их начался, свадебная пора…
Он с кряхтением залез на нары, пошурудил сеном в изголовье и достал свой старый, заржавленный дробовик.
— Деда, а сюда волки могут прийти? — спросил я.
— Дак, не минуют, наверно… Овечий-то запах далеко oнe чуют… По следам видать — стая большая… И откуда только взялись! Последние годы не слыхать о них было. Волки — оно ведь, как вши: ежели беда у человека — сразу чувствуют…
Раньше я видел волков только на картинках. Ничего страшного — точь-в-точь, как наш Полкан. Другое дело — мордастые страшные бегемоты или, скажем, крокодилы с зубатыми, как пила, челюстями.
Дедушка протирал ружье смоченной в керосине тряпицей и вздыхал:
— Зарядов у нас маловато, Серега. Порох-то еще есть, а вот дроби — кот наплакал…
Волки наведались к нашей заимке этой же ночью. Мы только поужинали и стали укладываться спать, когда во дворе истошно, с подвывом, залаял Полкан.