— Война началась, Серега…
Поздняя осень… Давно уже отзвенели тихой медью погожие деньки бабьего лета, золотыми метелями откружил листопад, и теперь пустынно, неуютно в поле и в лесу, глухо и тоскливо во всей природе.
Полевая дорога: тускло блестят размытые дождями колен, ветер свистит в придорожных голых бурьянах, грязные клочья туч проносятся низко над землей, задевая верхушки деревьев. Вон озябшая ворона сидит на потемневшей от сырости копне сена, холодный ветер ерошит ее перья, ворона хриплым, простуженным голосом кричит в серую ветряную пустоту:
— Кар-р, кар-рр!
А то разыграется ночью целая буря, загудет, застонет над степью, молодецким, разбойным посвистом отзовется в черных лесах…
Но утихнут бури, кончатся беспросветные гнилые дожди, и вот однажды под утро упадет на грязную землю сверкающий колкий иней, закраины озера схватится стеклистым ледком, и когда в ясное небо поднимется солнце, то таким праздничным блеском засияет мир, что дух займется от свежести, простора и чистоты. Изморозь ознобит прибрежные тальники, остывая, задымится туманом сразу потемневшая вода, и жестко, жестяно зашелестит вмороженная в лед осока.
Вялая рыба соберется в косяки, пойдет по озерному дну искать глубокие илистые ямины для зимовки; и даже хищная щука в это время равнодушна ко всему, она тоже плавает сонно, еле шевеля рыжими плавниками: ищет себе зимнее убежище.
Запоздалая стая лебедей протянет над озером и, может быть, снежными хлопьями опустится на пустынное жнивье — покормиться перед дальней дорогой…
Зима как-то сразу навалилась на нашу деревню, большими снегами и ледяным мраком придавила к земле и без того низкие саманные да пластяные избы. Тихо сделалось в деревне, даже собаки перестали брехать, словно околели все до одной. Дни стали короткими, «с гулькин нос», как говорит бабушка. Медлительно, нехотя займется серенький рассвет, самую малость постоит морозный дремотный денек, а там, гляди, и снова вечер, и снова шорох метели по крыше да тоскливый вой ветра в трубе…
Скучно в такие вечера, одиноко. На улицу выйдешь — холод собачий, и темень такая, что давит, гнет к земле, и хоть волком завой — все равно не откликнется тебе живой голос. Только, может быть, далеко за озером завизжат полозья сапой — запоздалая баба возвращается домой с сеном или дровами.
А в избе жарко, керосиновая лампа разливает желтый свет и тихо попискивает, выгорая. Дедушка Семен горбится на своем низеньком, оплетенном брезентовыми ремнями стульчике — чинит мой валенок. В зубах у него черная, просмоленная варом, дратва со свиной щетинкою на конце, которая заменяет иглу. Дедушка ловко ковыряет шильцем, багровея лицом, растягивает дратву за концы обеими руками и ворчит не сердито, по привычке:
— Как на огне обувка горит, ядрена корень. Где же ее напастись, ежли только и умеете, что глызы пинать…
В горнице бабушка Федора качает зыбку и тоненьким девчоночьим голоском убаюкивает Кольку:
Баю, баю, баю, бай,
Поди, бука, под сарай.
Поди, бука, под сарай
Коням сена надавай.
Кони сено не едят,
Все на Колюшку глядят…
Петька и Танька уже спят в той же темной горнице, а мне хочется дождаться маму с колхозного собрания. Медленно, печально течет время, под печью шуршат мыши, потрескивают от мороза тополя под окном…
Уроки я давно выучил, делать нечего, и я сажусь к тоненько попискивающей лампе, в сотый раз перелистываю расхристанную замусоленную книжку про Тараса Бульбу. Читать ее мне нет надобности: почти всю книжку я знаю наизусть. Еще летом, сражаясь в отважных рядах запорожских казаков, я палкою порубил на огороде весь бурьян, в горячке не заметил, как добрался до лопоухих подсолнухов, за что, само собой разумеется, получил от бабушки Федоры парочку увесистых подзатыльников. Но чего не вынесешь, любя? Ведь я не просто так махал своей деревянной саблею, а выручал из полона прекрасную полячку, которая и точности походила на Тамарку Иванову…
Но сейчас меня занимает другое. Я силюсь понять, как это Гоголь, вроде бы на картинке обыкновенный человек, даже чем-то похожий на Копку Коптева, только с длинными волосами, — как это он подсмотрел за всеми казаками, подслушал их разговоры, даже узнал, о чем они думали? Этого я никак не мог уразуметь и спросил у дедушки.
— Брехня все, — сказал он. — Только одному господу известны помыслы и чаянья человеческие.
Но когда я упомянул о Тарасе Бульбе, дед задумался. Эту книжку он здорово любил, много раз заставлял меня перечитывать вслух.
— Тут вот какая оказия может быть, — он отложил в сторону валенок и запустил пятерню в свою роскошную красную бороду. — Тут, Серега, не иначе, как опять брехня получается насчет твоего Гоголя-моголя. Никто эту книжку не сочинял, а так оно все само в жисти и было…
— Как же так, деда? Тут написано, что Гоголь сочинил.
— Заладил со своим Гоголем! — начинает сердиться дед. — А вот сказки я тебе сказываю — их тоже твой Гоголь выдумал? То-то. Были в ранешние времена и богатыри, и Змеи Горынычи, так это все и до нас дошло — от дедов к сынам, от сынов к внукам…
Ничего я не понял из его объяснения. Стало еще скучнее, клонит ко сну. Из горницы доносится невнятный бабушкин голос: