— Живи-ко на здоровьице.
Кузьминишна была стара, муж ее давно умер, двое сыновей погибли на войне.
— Попервости-то шибко уж я маялась, — рассказывала она за вечерним чаем. — Никак не могла похоронкам этим поверить, — и всё тут. Бывало, лампу с вечера зажгу, фитилек приверну и поставлю на подоконник до самого утра. Ну как, думаю, вернется который из сынков да середь ночи случится и зачнет плутать в потемках — избу материнскую отыскивать. А уж на огонек-то сразу набредет… Долго-онько не верила, что соколы мои погибнуть могли. Ведь сроду не болели ничем, такие богатыри, и вдруг — помереть. Это как же так, а?
— А теперь поверила? — спросил я.
— И посейчас не верю, — вздохнула Кузьминишна. — Можа, где в плену, под землею в шахтах маются…
А дни стояли дивные — последние деньки августа. Солнце уже не припекало, а лишь нежно ласкало землю, воздух стал прозрачнее и как бы звонче: малейший звук разносился эхом далеко окрест.
Поселок был на полуострове, который длинной косою вдавался в озеро, и когда поднимался ветер, то шум волн слышался отовсюду, к поселку со всех сторон неслись белогривые валы, и тогда казалось, что он, покачиваясь, плывет в беспредельном просторе бушующей воды. Свежо, хорошо, свободно глазу и душе.
Вечера же были тихие, задумчивые, с долгой неяркой зарею. Гас постепенно западный край неба, бледнело успокоенное озеро, все замолкало окрест, а полной темноты так и не было: может, от воды, окружающей поселок, исходило рассеянное свечение? Бугрились приземистые черные избы, видны были большие лодки у воды, и светилась желтыми ошметьями разбросанная по берегу щепа. Стронется воздух, дохнёт ветерок, — и зашушукаются прибрежные камыши, мелкая волна зачмокает под плоскими днищами лодок, — и снова смолкнет все перед величием огромной тишины…
Я напросился с рыбаками «в море». Озеро Чаны в поселке все почему-то называли не иначе как морем.
— И то дело, — приветливо отозвался председатель. — Побежим завтра с нами, поглядишь, как мы робим…
День выдался ветреный, с летящими облаками, которые серыми тенями скользили по взбудораженной воде. А когда выныривало солнце, волны просвечивали зеленым, словно толстое бутылочное стекло. Над озером потягивал крепкий ветер-низовик.
Вышли мы на двух баркасах — больших плоскодонных лодках, черных от смолы. На каждой было по три гребца и по двое кормовых, или неводников. Сперва проверили сети, а потом стали заводить невод. Невод был большой и черный от старости, его растянули во всю длину и потащили за оба конца баркасами. Гребцам приходилось тяжело. На нашей посудине это были две женщины, — пожилая и молодая красивая девка, — и худой инвалид без ступни на левой ноге. Они дружно заводили длинные весла-греби и с силой рвали на себя, откачиваясь назад, почти ложась на спину. Баркас, однако, подавался медленно — как пояснил председатель, глубоководный этот, грузный невод был «сподручнее» для моторных катеров. Но где они, катера?
Люди напрягались изо всех сил. Заведя невод большим полукругом, тянули его теперь назад, к песчаному берегу. Несмотря на холодные порывы ветра, одежда на гребцах взмокла. Солдат-инвалид натужно хрипел, лицо пожилой женщины обметало смертельной белизною. Мы с председателем подменили этих двоих. Мне было не привыкать к тяжелой работе, однако скоро я сильно нажег ладони и стал зянать ртом, чувствуя, что не хватает воздуха.
Но самое трудное началось тогда, когда оба баркаса, сблизившись, подошли к берегу и надо было тяжеленный невод вытягивать на сушу руками.
— Ухнем! — ревел председатель. — Еще ра-азик!
Сивая борода старика намокла и потемнела, рубаха прилипла к ладному костистому телу. Люди хрипели от натуги, стоя по колено в воде, — молчаливые, непоколебимые в своем терпении и упорстве. Я не выдержал, вскрикнул от восторга, когда из воды показалась наконец мотня невода, — что-то вроде огромного мешка посередине, в котором бунтовала, кипела серебром пойманная рыба:
— Ух, ты, мать честная, сколько ее тут!
Рыбаки хмуро покосились на меня, и один бросил:
— Типун тебе на язык! Кака это рыба? Мелюзга…
— Съел? — ласково спросил меня председатель.
Это уж потом я узнал, что восхищаться хорошим уловом у рыбаков ни в коем случае нельзя — худая примета. А улов на этот раз был добрый. Это чувствовалось по настроению людей. Рыбу выгребали из мотни большими ковшами-черпаками в специальные плетенные из ракитника короба. Были тут и круглые, величиною со сковородку, караси, и чебаки, и зубатые щуки с гибкими стремительными телами, и красноперые горбатые окуни, — удивительно даже, как уживалась в одной воде столь различная рыба: травоядный карась, например, и хищная коварная щука, своими повадками, даже длинным полосатым телом напоминающая тигра…
Тут же, на берегу, развели костер, подвесили над огнем большой артельный котел, стали варить уху на обед. Этим занимались-бабы, а мужики тем временем распутывали и укладывали невод. Двигались они неторопливо, со стороны могло даже показаться — с ленцой, но, приглядевшись, я заметил, как точны и уверенны движения рыбаков, как ловко и быстро мелькают их руки, распутывая скрученные нити, выбрасывая из ячеи прилипчивые водоросли, на ходу починяя, где нужно, старенький невод.
Между собой говорили они мало, друг друга понимали с полуслова. И создавалось впечатление, что это одна дружная и крепкая семья, а глава ее — председатель. Его слушались беспрекословно, и я не помню, чтобы он хоть раз повысил голос.