Потом Васька Жебель отступился от меня: наверное, ему надоело. Да и какой интерес драться, если противник не оказывает тебе сопротивления? Это все равно, что дубасить кулаками боксерскую грушу, какая висит в школьном спортзале.
Отступился Васька, и я сразу почувствовал, что одноклассники стали относиться ко мне с большим вниманием и уважением. А Васькин авторитет, наоборот, покачнулся: прежние подчиненные один за другим стали выходить из его повиновения. Не сразу, конечно, но он сообразил, в чем дело. Стал хмурым, стал кидать на меня косые злобные взгляды. Я понял: быть беде, Васька ни за что по простит мне моей гордыни. Так оно и случилось.
Как-то вечером он снова встретил меня в глухом пустынном переулке. Было ветрено, тусклая лампочка качалась на столбе, скелетистая тень от голого тополя металась по заснеженной дороге, а мне показалось, что качается под ногами земля.
Васька подошел и молча ударил меня в грудь. И я почувствовал, что на этот раз пощады мне не будет: он станет бить меня, даже если я упаду. Пока я не сдамся. Выхода у меня не было, и я ответил ударом на удар. Ваську, видно, удивила моя дерзость. Он хмыкнул, громко высморкался и снял полушубок.
— Ну, теперь держись, — тихо сказал он. — Лапоть деревенский…
И началась настоящая драка. Васька, конечно, был сильнее. У меня в те годы, видно от постоянного недоедания, часто кружилась голова и шла носом кровь. Но то, что я уже в десять лет начал ломить любую мужицкую работу, тоже не прошло даром. Это закалило во мне выносливость, сделало ловким и сметливым. Не последним я был борцом и драчуном у себя в деревне. И Васька сразу понял это. И уже не махал руками, как ветряная мельница крыльями, а подобрался, стал бдительнее. И все равно я изловчился, дал ему хорошую подножку, он кубарем полетел в сугроб. Но успел вскочить и теперь кинулся на меня с бешеным остервенением. Он даже взвизгивал и рычал по-собачьи. А я к побоям давно привык, они не вызывали у меня затмевающего рассудок бешенства, и я был хладнокровен. И еще одна прежняя Васькина наука пригодилась мне теперь: он научил меня надежно защищаться, а сам этого делать не умел. И я хорошо доставал его в челюсть, под дых и в другие болевые места.
Васька зверел. Он тяжко хлюпал разбитым носом, тоненько скулил и все пытался сблизиться, чтобы вцепиться в меня зубами. Я отбрасывал его точными ударами, а он снова валился на меня, стремясь достать за горло. От хорошего пинка он отлетел далеко назад, и тут схватился за живот, согнувшись в три погибели. Шатаясь, он с трудом добрался до забора, повис на нем всем телом и вдруг с треском рванул на себя штакетину.
Первый же удар увесистой палки пришелся мне по голове. Земля встряхнулась под ногами, но я устоял. Я успел еще заметить, как из-за угла выскочили несколько человек и кинулись к нам. Наверное, это были Васькины дружки.
— Незаконно! — кричал один из этих «корешей», бежавший впереди. — Брось палку! Незаконно!
Кажется, это был всегда тихий, застенчивый Дима Бережков. Но тут еще раз земля встряхнулась подо мною, встала на дыбы, опрокидывая меня навзничь…
А теперь вот мы с Васькой Жебелем, двое немолодых уже мужчин, встретились в студенческой столовой и стояли друг перед другом, не зная, о чем говорить. Первая вспышка злобы, возникшая, когда увидел я его и узнал, как-то сразу прошла, притупилась, и теперь одно было желание: скорое бы кончить этот натянутый, никчемный разговор и разойтись по сторонам. И еще: изловчиться бы как-нибудь, схитрить, чтобы не подать на прощание руку. Но ничего из этого не вышло: когда Васька протянул свою, — большую, холодную, влажную от пота, — я машинально, как и при встрече, прикоснулся к ней ладонью. Так требовало приличие взрослых, а мы с ним уже давным-давно были не мальчишками, давно позабыли тот далекий и прекрасный мир отрочества, где не надо было лгать и притворяться…
А угостил он, Вася Жебель, тогда меня крепко. Очнулся я только на другой день, в больнице. Голова сплошь забинтована, один глаз оставлен, да и тем вижу плохо, как в красном тумане все. И слабость такая, что ни рукой, ни ногой пошевелить не могу, будто они пришиты к постели.
Лишь через несколько дней стал очухиваться помаленьку, в соображение приходить. В палате нас было человек десять, большинство взрослые: у кого рука или нога сломаны, у кого ребра, а у кого так же, как у меня, черепок пробит. Насмотрелся и натерпелся я там такого, что не приведи господи! Это ведь иной храбрится и хорохорится, пока в больнице не полежит: ничего, мол, не боюсь, мне море по колено, сама смерть не страшна! А как поглядишь на страдания людские да ночуешь рядом ее, безглазую, — вот она, около старика Платоныча ночью на краешек койки, у изголовья, присела, — значит, не дожить Платонычу до нового солнышка, накроют его с головою простынею и унесут куда-то… — как почуешь ее в двух шагах от себя, так скоренько гонор с тебя соскочит.
Справа от меня, на освободившуюся койку Платоныча, положили другого старика — Максима Воиновича. Был он длинный, костистый, но крепкий еще, надежный. И очень серьезный. Когда его принесли, он по-хозяйски оглядел палату и первым делом стал знакомиться с соседями по койке.
— Будем знакомы, малец, — сказал он мне. — Максимом Воиновичем меня кличут.
— Это что же, вашего отца Воином звали? — не сдержал я любопытства.
— Воином, ага. Да только какой там из него был воин? — нахмурился старик. — С рождения два агромадных горба на себе таскал — спереди и сзади. Когда помер, то заместо гроба в ящике пришлось его хоронить… Ты-то по какой такой нужде сюда попал?