Светозары (Трилогия) - Страница 112


К оглавлению

112

— Ничего ты не понимаешь в культуре, мама! — резко обрывает Клава. — Человек без музыки — как птица без крыльев!

— Это Кошкалдиниха так говорит? Эх, не я на месте Вихтура! Взяла бы потолще веревку, замотала бы на голову юбку да так бы пропесочила, чтоб не тока под музыку плясать, а и сесть на задницу не смогла.

Я чуть не прыснул в кулак, когда представил маленького, тщедушного Виктора, стегающего веревкой свою дородную, могучую жену. Да она его одним щелчком убьет!

Однако зря я так думал. Не знал тогда, что внешность чаще всего бывает обманчивой. И вскоре убедился: не такой уж он ягненок и замухрышка, этот Виктор.

А дело было вот как. У Клавы имелась слабость: шибко уж любила принимать гостей и сама по гостям шастать. Хлебом не корми! Одни сборы чего стоили — целое событие.

— Виктор! — суматошно кричала она, начиная собираться уже с утра, если это был выходной день. — Виктор, козлиная мордочка, подь сюда!

Виктор откладывал в сторону сапог, который чинил, покорно плелся в горницу.

— Какую рубаху оденешь — синю или бордову? — доносился оттуда возбужденный Клавин голос.

— Дак рано ишо наряжаться-то, — вяло отзывался Виктор. — Ну, давай синю.

— Ишь, чего захотел! Совсем башка не варит! Синю ты ведь в тот раз одевал. Подумают люди, что всего разъединственная рубаха у мужика. На бордову!

— Чего тогда и спрашивать, — ворчал Виктор, возвращаясь к прерванной работе.

И вот как-то, вернувшись из гостей, Клава задурила.

— Значится, не хочешь аккордеон покупать? — разъяренной медведицей наседала она на мужа. — Значится, не дождать мне культурной жизни?

— На какие шиши мы покупать его будем? — возразил Виктор.

Клава будто этих слов и ожидала — взвилась, как ошпаренная.

— Да какой же ты мужик тогда, какой же ты добытчик! — со слезою в голосе заголосила она. — Вон Кошкалдин, вон какими деньжищами ворочает, а из тебя мужик — только штанами трясти! Садись починять лапти, и чтоб до утра не разогнулся! Коли другим путем зашибить деньгу не могешь!

Виктор был немного выпивши, — я заметил, как порозовели его скулы, а глаза стали маленькие и колючие.

— Садись, садись! — орала Клава, сцапав его, как кутенка, за шиворот и волоча к сапожному стульчику. Рубаха на нем затрещала, с ворота посыпались пуговицы.

— Постой! — Виктор вдруг схватил жену за руку, резко дернул вниз. Клава встала перед ним на четвереньки и так стояла, задрав на него голову и округлив глаза от изумления и ужаса. Но скоро опомнилась и с диким визгом «Мамочки, спасите, убивают!» бросилась на мужа. Виктор, изловчившись, легко подхватил ее на руки, подбежал к раскрытому подполу, куда полезла за картошкой старуха:

— Вылезай, мать, освобождай карцер!

Старуха испуганно выскочила, а Виктор с большим проворством и ловкостью мигом засадил туда свою супругу, как она ни билась и ни дрыгала ногами. Мигом же захлопнул крышку подпола, надвинув на нее пузатый, кованный жестью сундук.

Сначала в подполе было тихо: Клава, видно, онемела от неожиданности. Потом раздался протяжный рев, изба затряслась от бешеных ударов: казалось, что бьется там какое-то чудовище, может быть, сам Змей Горыныч.

— Мамочки родные, спасите! — глухо доносилось из подпола.

— Ничо, охолонь маленько, — приговаривал Виктор, стягивая порванную женой рубаху. Обнаженный до пояса, он не казался мне таким уж замухрышкой, каким выглядел в мешковатой своей одежде. Правда, плечи были узки, а на спине по-мальчишески остро выпирали лопатки, но руки длинные, жилистые, с большими, как лопаты, ладонями. И при каждом движении под бледной, чуждой загару, кожею жгутами свивались крепкие сухие мускулы.


После этого вечера Клава маленько присмирела, стала не такой прыткой и горластой. В гости они теперь ходили с Виктором редко. Но и без гостеваний Виктор стал частенько являться с работы пьяным. Как-то пришел, когда я дома был один, учил уроки. Подсел напротив, уставился на меня посоловелыми от хмеля глазами. Долго смотрел, хлопая белесыми ресницами. Я сидел как на иголках, листал, мусолил какую-то книгу: попробуй сосредоточиться, когда за тобой пристально кто-то наблюдает. И не из-за угла, а открыто, в упор.

— Ты чего, дядя Вить? — не выдержал я.

— А! — встрепенулся он, как ото сна. — А ничего, завидую вот. Учишься… А мне не довелось.

— Чему тут завидовать? — вздохнул я. — Тяжелое это дело — учение.

— Знамо, что не легкое, — согласился он. — Я бы дак и не смог, наверно. Да и не шибко интересно мне, я соврал, что завидую.

— Как это неинтересно учиться?! — загорячился я. — Ведь это же… Знать все про вселенную, про животный и растительный мир, про людей, — на языке почему-то вертелись книжные слова. — Ведь это же… Возьми стариков деревенских наших. Всю жизнь прожили в темноте и невежестве, и посейчас думают, что земля на трех слонах держится.

— Стариков не трожь, — серьезно сказал Виктор. — Умный старик больше твоих прохвессоров про жизнь знает, потому как он, старик, с мальства и до старости по земле босиком ходит, кажин день с матушкой-природою с глазу на глаз. А она мудра, матушка, лучше твоих книг уму-разуму учит.

«Не такой уж он простак, этот Виктор, как может показаться», — подумал я и спросил:

— А науки ты что, не признаешь, дядя Вить?

— Почему? Каждому свое. Собаку не научишь мышей ловить. Другим вот и городская жизнь, может, нравится, а по мне — хоть глаза завязывай да убегай. Покорячься попробуй целай день у станка на том же мехзаводе или в депо? Или мое дело взять: погорбись-ка кажин день над сапогом или бабиной туфлей? Это разве работа? Главная для человека работа — хлебушко сеять, землю пахать, сено косить. Конечно, кому-то надо и другие ремесла знать, — без сапог, к примеру, много не напашешь. Только это уже не главное, о так, на любителя. А ведь хочется-то самого-самого главного, об чем душа плачет… Помнишь, чем она пахнет, распаханная-то землица? А солома ржаная, когда солнцем нагреется! Оно куда, скажем, тяжельше земельку пахать, чем тачать сапоги, да только тяжесть-то эта сладкая, потому как совесть чиста: самое главное на земле дело делаешь!

112